А потом, как-то сумрачным ноябрьским днем, брата Ансельма нашли без сознания — повалившимся на столик для чтения в библиотеке. Его отнесли в теплицу при монастыре, брат Ансельм вскоре очнулся и, будто ничего не случилось, мягко посмеивался над их заботами. Но ноябрь не истек — и случай опять повторился. В этот раз брат Ансельм оправился совсем не так скоро, и, казалось, он лишь наполовину пришел в себя, поэтому его поместили в лечебницу на соломенный тюфяк, где Ловел сам побывал, попав в Новую обитель.
— Пусть Ловел останется при мне ненадолго, — попросил брат Ансельм. И добавил: — Я буду с вами, со всеми, завтра утром.
Но на другое утро, слыша колокол, призывавший к часу первому, брат Ансельм пробовал встать и не мог. Старые истомленные ноги отказывались служить. Забежавший перед мессой взглянуть на него Ловел помог брату Питеру уложить старца обратно в постель и поэтому опоздал к службе, за что был отчитан наставником послушников как шестилетний мальчонка. И наказан — наложением поста до самого вечера.
Старый регент лежал на соломенном тюфяке, день за днем вглядываясь в часовню при лечебнице, где перед алтарем мерцали свечи. Или посматривал в окно на голые деревья в саду, на опустевшее гнездо грачей. Как только удавалось выкроить время, Ловел забегал в нему: первым делом в темноте зимних утр и завершающим — в темноте вечеров: десять раз на день. На Ловела перестали накладывать епитимьи за опоздания, потом позволили молиться в часовенке при лечебнице и не посещать многочисленные службы в большой церкви. Становясь все слабее, старец радовался Ловелу рядом, и Ловел все для него делал: мыл его и кормил, молился с ним и успокаивал — разволновавшегося, утратившего понятие, где это он. Но ничего нельзя было сделать, чтобы вернуть ему прежние силы.
— Он не болен, — говорил брат Питер. — Нет-нет, просто — стар и истомлен жизнью.
Грачи начали вить гнезда на деревьях, видневшихся в окно лечебницы, зацвели подснежники на аптекарском огороде. Стало ясно, что брат Ансельм не проживет больше нескольких дней. Ловел сидел возле него однажды вечером, не зная, что делать, потому что старец заснул, как дитя, ухватившись за его руку. В часовенке мерцали свечи, за окном темнели кляксами на закатном небе гнезда грачей. Ловел услышал скрип сандалий по двору — один из его товарищей-послушников появился в дверях лечебницы.
— Странник спрашивает тебя, и отец настоятельдал позволение тебе выйти к нему… А по имени, вроде, Роэр.
Глава 7. Король и сума
В тишине ясно слышалось слабое сухое дыхание регента, а старческая рука в его руке была легкой и хрупкой, будто опавший лист.
— Я не могу оставить брата Ансельма, — проговорил Ловел.
— Я посижу с братом Ансельмом, пока ты не вернешься, Отец настоятель сказал, что ты можешь отлучиться на час, — разъяснил молодой послушник. — И сейчас брат Ансельм все равно спит…
Ловел еще мгновение колебался, потом осторожно высвободил свою руку из руки старца и встал.
— Если он проснется, дай ему пить из этой чашки и скажи, что я скоро вернусь.
Товарищ-послушник занял его место, и тогда Ловел вышел. Он очень торопился, пересекая темную крытую галерею, ведшую из внутреннего двора. Мимо монаха в маленькой привратницкой шагнул во внешний двор, повернул налево к гостиничному корпусу, но человек ему прокричал:
— Не туда повернул! Тебе к странноприимному дому надо!
Ловел обратил лицо к привратнику.
— К странноприимному дому? Ты не ошибся?
— Нет, не ошибся, — проворчал монах и опять углубился в молитвенник.
Ловел в нерешительности помешкал, потом пустился через двор к длинному, похожему на конюшню строению рядом с воротами, где находили приют бедные странники.
Временами странноприимный дом бывал переполнен, но этим вечером там обретался всего лишь одинокий скиталец, стоявший спиной ко входу и разглядывавший изображение мадонны Заступницы Странников, каким бродячий художник три года назад отблагодарил монастырь за ночлег.
Ловел увидел его — и острое разочарование пронзило сердце. Он не был Роэром, этот незнакомый человек в черной сутане каноника-августинца, обтрепанной по подолу и перекрытой засохшей февральской грязью до колен. Ошибка какая-то…
Но человек обернулся и — никакой ошибки.
Они стояли, молча смотрели друг на друга несколько мгновений, потом лицо Роэра перечеркнула его привычная кривая улыбка.
— По-твоему, я изменился?
— Я не уверен… — протянул Ловел.
— Не уверен?
— В тот вечер, когда я служил вам пажем в Назарейском покое, мне подумалось, что вы менестрель и уже наполовину монах. Теперь… я думаю, вы священник и все еще наполовину бродячий певец. — В замешательстве Ловел запнулся, удивляясь своим словам и стыдясь их.
— Браво! Ну а ты, и уж я-то уверен, ты изменился. Сделался намного взрослее.
— Пять лет сделают взрослым, — отозвался Ловел.
Роэр вглядывался в него своими странными блестящими глазами, видевшими, казалось, насквозь.
— Это сделало не только время, — сказал он, наконец. И добавил: — Когда я спросил тебя, мне ответили, что ты в лечебнице — исполняешь свои обязанности. Значит, уже не всякое… разное, что никому не хочется?
— Нет, только то, что отцу лекарю обременительно, — ответил Ловел с легкой усмешкой. — Но я никаких обязанностей не исполнял, я просто сидел при брате Ансельме. Он очень болен… — Вспомнив слова брата Питера, Ловел поправился. — Нет, не болен. Очень стар и истомлен. Он заснул, один из послушников остался при нем, поэтому я смог прийти. Но мне скоро надо туда возвращаться.
— Ну а пока садись, при мне побудь — а я съем свой ужин, — попросил Роэр в то время, как отец гостинничник вошел с послушником, несшим миску рыбного супа и каравай темного ржаного хлеба.
Когда они остались одни, Ловел пододвинул стул к краю длинного из досок на козлах, стола и сел. Он не пытался прислуживать Роэру, как прежде. Тогда был назарейский покой, серебро и тонкая скатерть. Теперь — иное. Рассматривая человека за едой, Ловел подумал, что он выглядит нездоровым. Или еще не совсем поправился после недавней болезни. Лицо было угловатым, желтая кожа без капельки жира под ней обвисла, глаза глубоко запали. Но было прежнее остроумие и прежний злой смех — поверх прежней грусти. Хотя нет. Ловел вдруг понял: грусть стала затаенной и утратила горечь, примешавшуюся к ней прежде. Так же — и смех. Ловел ошибся, вначале решив, что Роэр не переменился, и ему хотелось знать, что же Роэра переменило. Внезапно рот Роэра искривила насмешливая улыбка, и прежним мягким распевом зазвучал ответ на мысли Ловела, будто он выразил их вслух.
— Не достаточно ли тебе будет, если скажу, что жизнь при дворе сделалась невыносимо унылой, безрадостной после того, как белый корабль пошел ко дну, и я почувствовал: настала пора перемен.
— Нет, — отозвался Ловел, — этого недостаточно.
— Тогда я еще раз попробую. — Но Роэр замолк, лепил хлебные шарики и бросал в пустую, из-под супа, миску. Наконец поднял глаза. — Уже пять лет назад мне казалось, что в жизни должно быть что-то более важное, чем смешить короля после ужина, а если не так, то жизнь лишь пустяк, и разумному человеку остается беспечно ее износить, словно перо в шляпе, остается щелкнуть, чтоб зазвенела, словно бубенчики на колпаке у шута… Я провел с королем в Нормандии эти четыре года — а ты, наверное, гадал почему я не вернулся… В Барфлере перед самым отплытием в Англию принц просил меня задержаться, плыть с ним и его приятелями. Заскучают, говорил, в путешествии без Роэра, который задает тон. Они все были настроены сумасбродничать. Я отказался — без всякой особой причины. Ответил «нет» и поплыл с королем. — Он встал, прошелся до конца длинной комнаты и обратно. — Принц твоих лет был, отрепыш. Мало кто из них был старше. Они на моих глазах росли…