Выбрать главу

Какой глупостью казалось сейчас то противление, гневливые слова, обиды, споры. Сжигал травы, приводил к исповеди… Не преследовал – уберегал. Не презирал – жалел. Аксинья отвечала монотонно, точно усталая птица:

– Да. Нет. Не было колдовства. Не разумела подобного!

Целовальник кривил в ответ рожу и наконец сказал отцу Еводу:

– Аксинья Ветер упорствует, в колдовских делах не сознается. Повальный сыск был проведен дьяком Ивашкой Бедным. Воевода приказал пытать огнем, ежели не сознается… Герка, чего спишь!

Палач держал прут на огне. Аксинья вспоминала отчего-то обугленное лицо братича Матвейки и шептала молитву, и просила о заступничестве, и боялась.

– Рубаху сыми, – приказал целовальник. Она пыталась совладать с одежей, но руки тряслись. Прут раскалялся, и в рыжем отсвете его виделась геенна огненная.

Священник прошептал: «Господь милостив», развязал тесемки, и Аксинья спустила рубаху со спины – знала откуда-то, что туда приложат прут. Недопалач медлил, глядел на женскую гладкую спину. За месяц в остроге Аксинья не успела растерять сытую, довольную белизну, и парнишка отчего-то засмущался. Хотя ему ли глаза опускать, с его-то ремеслом…

– Творила дела колдовские? – харкнул целовальник слюной. Он давно снял шапку, лысина блестела в свете пяти лучин.

– Не творила. – И палач прижег ее белое, целое, превратил его в горящее мясо. Первый миг Аксинья удивилась – где боль, потом та пришла и вытеснила все прочее.

А целовальник, точно падальщик, подошел ближе, втягивал смрад и спрашивал снова безо всякой связи:

– Погубить хотела душу младенца? С Ефимом Клещи в сговоре была?

Качнула головой. «Кажется, спину сожгли. Помру?» – подумала она. И губы против воли ее сказали трусливое:

– Творила.

Да только то была не она.

– Сознаешься?!

– Смилуйся, Прот Макарыч, – спокойно сказал отец Евод. – Аксинья Ветер в содеянном признаётся. И Господом нашим прошу: отпусти бабу, на ногах не стоит.

Прав был мудрый отец Евод. Она так и упала на каменный пол, слабая, глупая знахарка. И когда душа покидала тело, успела прошептать: «Сусанна».

* * *

– Если сыростью пахнет, раскладывай, Оксюша, мяту и пижму. Они всю пакость прогонят, – сказывала Глафира, и голос ее был спокоен и мягок.

Да, сырой воздух с гнилью попадал в плючи и, казалось, булькал там, точно водица на болоте. Аксинья подивилась: отчего так молода Гречанка – темные косы, глаза лучисты, стан не сгорблен. Знала ее старухой, что готовила тайные снадобья. Уж сколько лет прошло с той поры, сама Аксинья к старости скоро подберется…

– А ежели оказалась ты в темнице, то имей при себе корень ландыша или иной яд. Выпьешь и будешь свободна, – захохотала Глафира и стала превращаться в чудище с огромной головой и когтистыми лапами.

– А-а-а! – Аксинья проснулась от собственного крика пришла в себя и возрадовалась: «Все сон, морок».

Сейчас наступит долгожданное утро, и запоют петухи, и загомонит люд на улицах. Займется она хозяйством, улыбнется дочкам и будет вновь ждать синеглазого насмешника…

Тут же занялась огнем спина и застонала утроба…

Нет, ничего этого не будет.

Иссякла жизнь ее. Иссякла, точно про´клятый родник.

Солекамский острог поглотил, засунул в одну из сырых своих камер, потихоньку высасывал кровь и плоть. И слезы не вскипают уже на глазах, и стонов нет, и мольбы о свободе. Только одно, последнее желание – скорей бы все закончилось.

8. Костер

Ночь давила на грудь, сворачивалась темной змеей, насылала поганые сны. В одном из них сыновья дрались меж собой. Старший сноровисто махал саблей, зажав ее в калечной деснице, средний слабо отмахивался, точно стянутый путами, младший обратил все в игру и задорно смеялся. Отцово сердце заколотилось сильнее:

– Степан, ирод, опусти саблю! – проснулся с криком на губах. Тут же ощутил, что прохладная тряпица впитывает его тягостный сон.

– Батюшка, тебе худо? – нежный, шелковый голос дочери, которой у него так и не появилось.

Да и не смогла бы твердая, суровая Марья Михайловна родить такое медовое чудо. Евфимия Саввична, жена Ванюшки, хранила его покой.

– Не хуже прежнего, дочка. – Он погладил гладкокожую руку с большими перстнями и улыбнулся.

Все ж послал Бог за труды праведные, за службу Государю, за дары бесчисленные храмам и монастырям счастье великое. Евфимия стала ему и дочкой, и наперсницей, и чтицей, и отдушиной. Когда хворь скрутила его в бараний узел, сердце колотилось так, будто решило вырваться и улететь за Каменные горы, он скрывал ото всех правду, тайком пил средства иноземные, надеялся на чудо.