Здоровые и исцелившиеся денно и нощно ходили по обители, пекли хлеба, выпалывали сорняки, оказывали помощь и закрывали глаза умершим. В лекарне стонали, испражнялись, тряслись в лихорадке и молили об исцелении.
Аксинья помнила, как описывали ад: геенна огненная, муки и стоны. Не гаснет огонь, и червь не умирает[80]. Однако ж средь третьей бессонной ночи явилось: она в том аду. Стонали и просили водицы, кричали от боли, да только червь терзал невинных и грешных без разбора.
Матушка Анастасия исповедала и причащала – духовник умер давно, а иных иереев в обитель не пускали. Она трудилась наравне с иными послушницами, порой сестры забывали об особом ее положении.
А когда она вдруг задирала голову и заставляла чуть свет идти на заутреню, стыдила за грубые и непотребные слова, послушно шли, хоть от усталости и не могли устоять на ногах и засыпали прямо в храме, под тихие молитвы.
– Господь Всемогущий исцелит нас, – повторяла матушка Анастасия, и никто не осмеливался возразить, что мозоли на руках лопаются да не успевают зажить. И житницы почти опустели.
Однако ж настоятельница слышала стенания. Утром она выходила к воротам, через решетчатое окно обращалась к тем, кто сторожил обитель, через громкоголосую сестру Серафиму.
Они просили лекаря – знания о моровой язве были скудны, и человек сведущий им был нужен. Да только сказали, что таковых нет.
Просили людей на подмогу, послушниц иль мирянок, – сказали, что не велено.
Просили муки да крупицы. Обнаружили их у ворот на следующий же день и возрадовались.
Что происходило за стенами обители, не знали. Аксинье мерещилось, что старшая да младшая дочки лежат в лихорадке, и нет рядом ее, чтобы поить их отварами да отводить беду. Она надеялась, что это не так, шептала: «Богородица, помоги».
Лишь Аксинья ощущала под головой твердую, набитую дрянной соломой подушку, укрывалась рваной тряпицей, заменявшей одеяло, как тут же проваливалась в сон, точно в глубокую черную яму.
И в этой яме над ней смеялась старшая сестра Василиса, отчего-то одетая в монашеское одеяние. Сусанна плакала, Феодорушка плела венки, а Степан просил ее смириться, прижимал к груди и вновь отстранял от себя, но не для того, чтобы уйти. Он впивался в лицо ее сине-серыми, словно грозовое небо, глазами, и от взгляда его, тревожного, испуганного, в груди становилось жарко…
Аксинья, пробудившись, поняла, что по лицу ее текут слезы. И со стыдом вспомнила, как жаждала утешения в его объятиях, как вдыхала его знакомый запах, как шептала: «Увези меня отсюда, волк». Она так устала за эти седмицы. Жженная палачом спина пылала под одеянием из грубой шерсти, руки впитали запах смерти и потрескались. Тоска и страх были ее верными спутниками…
Нельзя, нельзя думать о Степане. Во сне не углядела, а за его спиной плясала молодая жена. Не прижмет к себе вовек. Постригут ее в монахини, и сгниет здесь, среди черных птиц и молитв, ее лесная вольница.
Пустоболотово… Что за вранье? Степан ворчал, точно старая бабка. Сорок верст до скита казались безделицей. На жеребце южных кровей, горячем, резвом – и оглянуться не успеешь, как домчишь от Соли Камской до скитниц.
Однако ж болотца оказались не пустыми. Недавний ливень насытил их, расквасил дорогу, устроил озера там, где надобно проехать. И Степан с тремя казачками вязли на каждом повороте, ругали дрянные гати, спешивались, жалея лошадей, зачерпывали воду в сапоги и вновь ругали дороги.
Длинные майские дни стали подспорьем: к деревушке подобрались при свете луны, отогнавшей подальше лохматые тучи. Те клубились над лесом, но дальше лезть не смели.
– Стоять! – окликнул их скрипучий голос. В стороне от дороги горели костры, пахло жареным мясом.
Разглядев людей небедных, служилые смягчились и рассказали все обстоятельно: и про мор, и про то, что велено стоять здесь, и как шалаши из сосновых лап промокли под ливнем, и прочие маетные подробности службы.
Когда Степан показал письмецо с печатью государя, они лишь пожали плечами:
– Пускать никого не велено.
Добросердечные служилые предложили приют и стол. Казачки, словно голодные псы, рвали зубами мясо, а Степан хлебал варево с пшеном и вздыхал. Служилые рассказывали про какого-то Ваньку, что рвался в женскую обитель, кричал, что там у него невеста, про то, как дали ему доброго пинка, и дружно хохотали.
Степан их не слушал. Где-то там, за кострами, за семью заслонами, монастырскими стенами, молебнами за упокой и во спасение от моровой язвы была она – знахарка, ведьма, его строптивая Аксинья. И он молился, лишь бы хворь и прочие испытания ее пощадили. Вытащив нож, рассек мизинец и даже не поморщился.