Выбрать главу

— А у тебя есть грязные воспоминания, которыми ты бы не хотел делиться? — Барбаросса ухмыльнулась, — Дай угадаю, однажды тебе в банку упала мертвая мышь и ты немало позабавился, маленький сердцеед, прежде чем старик заметил ее?..

Гомункул зашипел.

— Просто укрой меня где-нибудь!

Черт. Барбаросса быстро оглянулась, пытаясь найти какое-нибудь укромное местечко, достаточно большое, чтобы там могла уместиться банка. Не самая простая задача. Пусть возле дома не было фонаря, отчего крыльцо его было порядком укрыто темнотой, эта темнота сама по себе не казалась хорошим укрытием. Если она оставит банку в густой траве у крыльца, как знать, не пройдет ли здесь какой-нибудь ночной гуляка, скуки ради поддев ее сапогом. Не пронесется ли над улицей изнывающая от голода гарпия, ищущая легкого ужина. Не скользнет ли какой-нибудь проказливый дух, любящий из озорства бить бутылки и устраивать переполох…

Доски крыльца были старыми, порядком изъеденными древоточцем и ядовитыми чарами, стекающими с горы. Барбаросса несколько раз ударила башмаком сбоку, образовав отверстие, вполне основательное, чтобы в него проскочила банка с гомунклом, но почти незаметное в укутавшей крыльцо темноте.

Порядок, Барби, мгновенно отрапортовал он, здесь чертовски грязно, но я буду в сохранности. Ступай к этому типу и выжми из него все, что только удастся. И помни секретное слово. Если он начнет упрямится, пускай его в ход…

Переспросить Барбаросса не успела, потому что тяжелая дверь, заскрежетав петлями, приотворилась. Недостаточно широко, чтобы она могла войти, даже повернувшись боком, но достаточно, чтобы она увидела скудно освещенную масляной плошкой прихожую и человека, пристально глядящего на нее. Прихожая была запущенной и грязной, человек — неожиданно большим и плотным, облаченным в какое-то бесцветное рубище, которое могло быть и ночной рубашкой и плащом.

Когда-то, вероятно, он был высок и силен, но годы жизни в Броккенбурге оплавили его статную фигуру, нарастив на ней немало лишнего мяса, преимущественно спереди и на боках. Тучный, сутулый, сопящий точно тяжело груженый монфорт, он взирал на нее так, как полагается взирать на ночного гостя, которого точно не звал к ужину — неприязненно и зло.

Как она сама разглядывала бы катцендрауга, нацепившего на себя драный камзол и явившегося с визитом на порог Малого Замка.

— Во имя всех срамных отверстий в теле архивладыки Белиала, — пробормотал он, щуря и без того раскосые глаза, мутноватые и широко расставленные, — В жизни не видел таких уродливых шлюх. Послушай доброго совета, милашка, подыщи себе другую работу, иначе подохнешь с голоду. В этом квартале тебе не дадут и крейцера — даже если ты натянешь на голову мешок!

Лицо у него было опухшее, отечное, нездорового цвета, с широченным носом, похожим на раздавленный конским копытом корнеплод. Роскошный нос, сделавший бы честь отставному ротмистру, но слабо подходящий демонологу, может потому, что украшен был не вмятинами от пенсне и чернильными кляксами, а тонкими багряными прожилками вроде крохотных змей. Такие украшения обычно носят не корпящие над инкунабулами мудрецы, а бездельники, днями напролет полощущие бороды в трактирных кружках.

Впрочем, у него и бороды-то не было. Были лишь редкие заросли, обрамлявшие мощный тяжелый лоб, когда-то, должно быть, густые и вьющиеся, а теперь укрытые грязной сединой, напоминающие жмущийся к утесу чахлый кустарник. Едва ли этот тип когда-нибудь носил парик, как полагается в обществе, да и пахло от него отнюдь не кельнской водой[5].

Барбаросса хоть и не принюхивалась, мгновенно ощутила исходящий от хозяина тяжелый запах — едкий маслянистый дух дрянной пшеничной браги. Дурной запах, знакомый ей по Кверфурту, запах, пробудивший многие недобрые воспоминания.

Ты ошибся, Лжец, подумала она. Этот тип точно не решит моих проблем, от него несет как от бочки, он пьян и едва держится на ногах. Только взгляни на него! Если он и умел когда-то заклинать демонов, ему самому потребуется чертова прорва, чтобы те дотащили его до кровати!..

Лжец отозвался колючим смешком.

Скрытый под крыльцом, он старался не шевелиться и говорил тоже вполсилы, так, что она едва его слышала.

В следующий раз я отведу тебя в Оберштадт, Барби, в башню из павлиньей кости, чтобы лучезарные мудрецы в расшитых звездами халатах занялись твоей бедой. Но сейчас, полагаю, нам придется иметь дело с тем, что есть. Будь хорошей девочкой и постарайся поменьше дерзить. Умная Эльза отрекомендовала его как специалиста, и не последнего в своем деле.

Барбаросса вздохнула. Иногда подсказки гомункула раздражали ее не меньше, чем зуд щербатой щепки, застрявшей у нее под селезенкой.

— Я по делу, — сухо произнесла она, — И собираюсь…

Закончить она не успела, потому что толстяк, пристально разглядывавший ее через щель, издал возглас отвращения.

— Черти бы меня взяли! Ведьма! Ведьма на пороге моего дома! Ах ты ж блядь… Дерьмо собачье! Слушай, ты, разворачивайся и иди-ка прочь по-доброму. Быть может, я бы и засунул свой хер в нечто настолько страшное, как ты, особенно если бы выпил как следует, но я не такой дурак, чтобы совать хер в кусок мяса, принадлежащий адским владыкам, кусок, который то пожирают, то сношают без остановки!

Барбаросса ощутила легкий зуд в правом бедре. Это был не Цинтанаккар, это рефлексы сестрицы Барби молили ее сделать короткий толчок, оттолкнуться и обрушить ногу на приоткрытую дверь, вминая ее в одутловатое лицо за ней, кроша и без того расплывшийся нос.

Банка с гомункулом, надежно укрытая в тайнике, издала негромкий плеск. Вроде того, что издает рыба на поверхности реки на закате. В этот раз он не обронил ни слова, но Барбароссе показалось, что один этот плеск прозвучал предостерегающе, как просьба.

Будь хорошей девочкой, Барби, говорил он. Не вздумай показывать свой характер. Сделай то, что делают хорошие девочки, когёда обстоятельства вынуждают их — молча проглоти.

Барбаросса медленно выпустила воздух из легких.

— Я ведьма, это верно, — процедила она. Сквозь плотно сжатые зубы слова проникали натужно, медленно, как явившиеся из леса за добычей хищники сквозь густую изгородь, — Но на этот порог меня привела воля не моего адского владыки, а моя собственная.

Укрывшийся за дверью хозяин насмешливо фыркнул. Так, что угрожающе треснула засаленная хламида, в которую он был облачен.

— Твоя собственная!.. Твоей собственной воли в этом порядком пережаренном куске плоти осталось не больше, чем твой хозяин соизволил тебе оставить. Ты всего лишь кукла, набитая соломой и никчемными мечтами, кукла, которую твой владыка волен жрать или трахать — но пусть не смеет посылать в мой дом!

Он говорит не на остерландском, машинально отметила Барбаросса, чтобы занять хоть какой-то мыслью клокочущий разум, быстро затапливаемый обжигающей злостью. Говор нездешний, приквакивающий, не то «глатзиш», не то «бреслауш[6]», она всегда неважно разбиралась в восточных диалектах…

Он не из Броккенбурга. Он стар, пьян и обозлен на весь мир.

Если это демонолог, по какой-то причине укрывающийся от собратьев и городского магистрата, следует признать, он обзавелся маскировкой лучшей, чем могли одарить его адские владыки, много сведущие в искусстве перевоплощения. Во имя всех звезд, горящих в Аду, как же от него несет… Как от сточной канавы, куда трактирщик слил испорченную брагу. Похожим образом разило и от отца, когда он в обнимку со своим личным демоном приплетался из трактира, им же смердели комнаты, в которых он спал. Как будто чертово зелье, которое он в себя вливал, со временем заменило все жидкости в его теле, выделяясь через поры вместе с потом, вырываясь с дыханием…

— Слушай, ты, — медленно и раздельно произнесла она, борясь с желанием зажать нос, — Я ведьма и у меня неприятности. Но за свои неприятности я плачу звонкой монетой, понял? Так что если ты будешь добр выслушать меня…

Дело дрянь. Лжец где-то ошибся, а может, его подруга из банки дала маху. Даже если предположить, что в этой дыре когда-то ютился демонолог, он давно съехал отсюда, оставив вместо себя обрюзгшего, покачивающегося в дверях, пьяницу с расплющенным носом и мутным глазами. Щеки, пронизанные нездоровым рыхлым багрянцем, свидетельствовали о давней войне с выпивкой, более застарелой, глубокой и безнадежно проигранной, чем все битвы эпохи Оффентурена, а бесцветное рубище, в которое он был облачен, напоминало заскорузлое тряпье опустившихся парий из Унтерштадта.