Шушера озорства ради взобралась на едущую карету, но зацепилась волосами за водосточную трубу и растеряла половину ребер. Уретра поцапалась со своей младшей сестрой, захотела проткнуть ее рапирой, да сама же на собственную зубочистку и насадилась. Утроба попыталась украсть в одной миттельштадской лавочке грошовый браслет, но попалась, воет в каменном мешке, корячится ей двести шпицрутенов и оторванные ноздри. Левкрота проигралась в кости и попыталась расплатиться фальшивым талером, за это сестры ее вздули и пустили по кругу, отчего она повредилась в уме и кричит уже три дня без передыху. Гоголия допилась до чертей, Козявка украла у своей старшей сестры сапоги, Смрада пописала ножом кого-то в переулке из-за медного крейцера…
Барбаросса скривилась, переходя от одной группки к другой, пытаясь найти какие-то следы «сестричек», но находила только никчемные истории из чужой жизни, которые ни в малейшей степени ее не касались. Некоторые из них были паскудными, другие вполне смешными или даже поучительными, но она не собиралась терять даром время, полоща уши в чужих разговорах.
До очередного визита Цинтанаккара оставалось, быть может, не больше четверти часа. А ей надо найти Лжеца и выяснить, что на уме у «сестриц», а еще…
— Здравствуй, Барбаросса.
Как-то раз они с Котейшеством, отмечая сданный экзамен по аэромантии, пили в какой-то забегаловке Миттельштадта клубничное вино. Дорогое удовольствие, но им пришлось по карману. Клубничное вино полагалось пить со льдом, они выпили целую бутылку, но не ощутили даже звона в ушах — слабое, как вода — зато знатно застудили себе зубы и весь следующий день мычали, изъясняясь жестами и прыская со смеху, глядя друг на друга.
В эту секунду Барбароссе показалось, что вся кровь в ее теле превратилась в ледяное клубничное вино с позванивающими кусочками льда. Она не слышала этого голоса очень, очень давно, но отчего-то мгновенно поняла, кому он может принадлежать. Не по акценту — произнесено было на идеально чистом «остерландише» — по тихому, едва слышному скрипу, который перемежал слова. Похожему на скрип февральского снега, когда мнешь его скрюченными от холода пальцами…
Подобраться к кому-то незамеченной в толпе не так уж сложно. Тем более, в густых ноябрьских сумерках, которые колючие огни «Хексенкесселя» не столько разгоняли, сколько пронзали точно картечь. Но ей отчего-то казалось, что Фальконетта уж точно не относится к числу тех сук, которые способны на это. Черт возьми, с ее-то грацией старого, едва ковыляющего голема… Почему-то казалось, что в движении она должна скрипеть, как старый несмазанный часовой механизм, а кости под серым камзолом скрежетать друг о друга. Оказывается, нет. Фальконетта вполне могла перемещаться беззвучно, когда этого хотела.
— Здравствуй, Фалько, — негромко отозвалась Барбаросса, повернувшись к ней лицом.
Их разделяло полтора шага — ничтожная дистанция в фехтовании, но вполне приемлимая в диалоге. Фальконетта вблизи не выглядела такой уж высокой — шесть фуссов и два дюйма, едва ли больше — вероятно, она казалась долговязым пугалом больше из-за своего серого камзола и странной развинченной походки.
У Фальконетты было лицо мертвеца из раскопанной февральской могилы. Холодное, тусклое, будто бы выкрашенное свинцовыми белилами, оно несло на себе определенный узор, который мог показаться изморозью на оконном стекле — десятки правильных геометрических шрамов, пересекавшихся друг с другом. Эти шрамы не шли ни в какое сравнение с ее собственными. По-хирургически аккуратные, они ничуть не походили на то месиво из рубцов, которое она носила на лице, но отчего-то производили весьма тяжелое впечатление. Точно столяр разметил ее голову под заготовку для какой-нибудь милой вещицы, подумала Барбаросса, например, набалдашника для трости, нанес карандашом линии разметки, взялся за работу, но почему-то передумал и отложил работу…
Губы были единственной движущейся частью на ее лице. Рассеченные бритвами мимические мышцы и сухожилия так и не смогли срастись, отчего лицо Фальконеты сохраняло пугающую неподвижность. Глаза — как у трупа, пролежавшего много дней в снегу, холодные, но не мутные, как у мертвецов, а внимательные.
— Сегодня хороший вечер, неправда ли?
Барбаросса едва сдержала нервный смешок. Фальконетта произнесла это совершенно безэмоционально, не наделив слова даже толикой человеческой интонации. В сочетании с холодным блеском ее глаз эта галантность могла выглядеть жутковатой.
Что ей надо, этому пугалу? За каким хером явилась в «Хексенкессель», да еще так некстати? Пугать вырядившихся на танцульки юных шалав? Черт, хорошая затея. Одного этого взгляда в упор хватит для того, чтоб у любого мужика хер упал до следующей субботы, а у сучки — ноги сомкнулись точно замок.
— Нет, — резко отозвалась Барбаросса, дернув головой, — Это паршивый вечер. И очень длинный херовый день.
Фальконетта задумчиво кивнула. Барбароссе на миг показалось, что она слышит негромкий треск смерзшихся позвонков.
— Возможно, я могу сделать его лучше.
— Вот как? Пригласишь меня на танец? — Барбаросс не удержалась от злого смешка, — Извини, Фалько, я неважно танцую. Бывай. Хорошего тебе вечера.
Она повернулась и успела сделать два шага — достаточно выверенных, чтобы не выглядеть поспешными. Между лопатками заныло, будто там засело что-то тяжелое. Словно она ощущала спиной еще не выпущенную пулю. Эта сука перебила в Броккенбурге шестнадцать душ и то, что их не стало семнадцать, скорее всего, лишь удачное стечение обстоятельств. Фальконетта, покончив со своими самыми главными обидчицами, остыла и не стала расправляться с сестрицей Барби. А то бы старина Цинтанаккар остался бы голодным…
Она успела сделать два шага, прежде чем ощутила удар в спину. Ровно туда, куда и предполагала — между лопатками. Но то, то ударило ее, не было пулей. Это было слово.
— Котейшество.
— Что?
Она оказалась возле Фальконетты мгновенно — должно быть, адские владыки по какой-то прихоти вырвали из холста времени, плетущегося с начала времен, ту нить, в которую была вплетена следующая секунда, потому что Барбаросса не помнила, чтоб разворачивалась или шла обратно. Она просто очутилась в фуссе от нее. Напряженная настолько, что готова была впиться размозженными переломанными пальцами в туго затянутый серый камзол.
— Что ты сказала?
— Котейшество, — повторила Фальконетта, взирая на нее с противоестественным спокойствием ледяного истукана.
— Черт! Ты видела ее сегодня? Где она?
— У нее неприятности, Барбаросса, — Фальконетта едва заметно склонила голову и в этот раз обошлось без треска, — Она просила найти тебя и передать тебе это. Как можно быстрее. Сказала, мало времени. Сказала, только ты можешь помочь.
Фальконетта строила фразы так правильно и лаконично, словно была старательной ученицей, выписывающей слова на доске в лекционной зале. Скрип, сопровождающий ее слова, теперь отдавал не скрипом февральского снега, теперь он походил на невыносимый скрип скверного университетского мела.
Котти.
Барбаросса ощутила, как сердце превращается в разворошенный, истекающий теплой кровью, комок мяса.
Занявшись своими делами, она почти забыла про Котти. Бросила ее в городе, оставив неприкаянно бродить в поисках чертового гомункула. Оставила одну впервые за долгое время, устремившись за трофеем.
Нет, ядовитым шепотом произнес в правое ухо Лжец. Не просто в городе. Ты бросила ее в городе, по улицам которого бродят ищущие твоей крови «Сестры Агонии». Весь Броккенбург знает, что вы неразлучны. Как думаешь, что «дочери» сделают с ней, наткнувшись в переулке?..
Барбаросса покачнулась на ногах. Кровь бросилась в голову, легкие заскрежетали, точно пытающиеся развернуться крылья, стиснутые в груди.
— Где она? Фалько! Где Котти?
Фальконетта смотрела на нее несколько томительно долгих секунд. Точно вспоминая, какую эмоцию из богатой человеческой палитры стоит отобразить. Но, конечно, не отобразила никакой — ее изрезанное лицо, похожее на личину ланскнехтского шлема, давно утратило эту способность. А может, короткий полет, который предприняла ее душа с третьего этажа дортуария до мостовой, на всю оставшуюся жизнь отключил в ней необходимость ощущать хоть какие-то человеческие чувства.