Давай приоткроем адскую дверь, крошка
Поверь моему мертвому сердцу, нам будет хорошо
Свечи остынут быстрее, чем твоя кровь
Я живу в своих… Живу в своих мертвых мечтах!
Народу здесь было больше, чем в ярмарочный день в Руммельтауне. Не толпа — одна сплошная булькающая масса, исторгающая из себя ароматы духов, вожделения, пота, табака и несвежих порток. Беснующееся чудовище с ликом из тысячи сплавившихся друг с другом лиц, сотрясающееся в пароксизмах не то страсти, не то смертельной агонии, рычащее на тысячу голосов, стонущее, хрипящее и вопящее. В первую же минуту какая-то сука, пляшущая так, словно демоны утаскивают ее живьем в Ад, едва не всадила подкованный ботфорт ей в колено. Другая, в сорочке, больше похожей на рыбачью сеть, с живыми змеями, вплетенными в косы, едва не расшибла лбом нос. Барбаросса осклабилась, пытаясь сильнее работать локтями, чтобы не быть поглощенной этим липким морем человеческой протоплазмы.
Черт возьми, когда она в последний раз навещала «Хексенкессель», года полтора назад, здесь имелся только паршивый оркестр, от ишачьего визга гобоев которого у нее разболелась голова. Но видно правы те, кто говорят, будто цивилизация, щедро подпитанная адскими энергиями, мал-помалу распространяется по владениям архивладыки Белиала, заползая даже в медвежьи углы сродни Броккенбургу…
Клавесин, исторгнув из себя несколько душераздирающих волчьих квинт, взвыл, а вместе с ним взвыли и голоса, бьющие со всех сторон сразу:
Ты мое мертвое сердце. Ты — моя гнилая душа.
Я сохраню это пламя, где бы ты ни была
Ты мое мертвое сердце. Ты — моя гнилая душа.
Я буду держать тебя в когтях вечно
Останусь с тобой навсегда…
Голоса были мужские, приятного тембра и, хоть Барбаросса не хотела себе в этом признаваться, страсти в них было с избытком. Не той страсти, которой запятнаны скверные дешевые гравюры, продающиеся в Нижнем Миттельштадте по крейцеру за штуку, изображающие совокупление в нарочито неестественных позах и странных ракурсах. Другой — солоноватой и сладкой, как пот. Не будь она так взбудоражена, как сейчас, может, и впрямь ощутила бы что-то этакое — ощущает же что-то Саркома, днями напролет слушающая свои чертовы музыкальные кристаллы…
— Скажем спасибо, дамы и господа! Скажем спасибо нашим добрым мейстерзингерам, господину фон Болену и господину Андерсу, за то, что так славно развлекли нас этим вечером! Господа фон Болен и господин Андерс не могут здесь присутствовать лично, им больше по душе сношать мальчиков в дрезденских борделях, но будь они здесь, наверняка бы послали вам, чертовки, пару-другую своих лучших улыбок!
Раскатистый, громогласный, бьющий со всех сторон сразу, этот новый голос пьянил как вино и пронзал навылет как картечь. От него нельзя было укрыться, он подчинял себе все внутреннее пространство «Хексенкесселя», заставляя толпу, заполнившую огромную чашу внутреннего амфитеатра, восторженно выть в ответ и орать что-то нечленораздельное. Этот голос не мог принадлежать человеку. Не только потому, что был в тысячу раз громче гроз, приходящих в Броккенбург каждый раз с весной, чтобы сотрясать незыблемые шпили Оберштадта. Похожий одновременно на рев умирающей валторны и скрежет взбесившегося клавесина, он состоял из противоестественных для человеческого уха обертонов, но страсти, заключенной в нем, было достаточно для того, чтобы поднять из могилы мертвых старух на сто мейле в округе и заставить их плясать бергамаску, стаскивая на ходу юбки.
Барбаросса не сразу поняла, откуда доносится голос. И только потом догадалась задрать голову вверх.
Узкий шпиль в центре танцевальной залы, который она сперва было приняла за опорную колонну, не был ни несущей конструкцией залы, ни декорацией. Возвышающийся над толпой на добрых пять клафтеров, точно осадная башня, удерживаемый растяжками из десятков натянутых цепей, тянущихся к стенам, он был увенчан округлой площадкой, на которой восседало нечто такое, чего Барбаросса сроду не видела. Больше всего это было похоже на разлагающуюся тушу кита, которую расстреляли из пушек, зарядив в них вместо картечи и ядер весь арсенал Дрезденской Штадскапеллы.
Огромная рыхлая гора расползающейся плоти, похожая на грозящий лопнуть жировик, она была нафарширована таким количеством всякого музыкального дерьма, что к ней едва ли можно было подойти вплотную, не то, что сдвинуть с места. Раструбы бугельгорнов, вагнеровских труб и геликонов торчали из нее, точно сверкающие медные глотки, жадно втягивающие воздух, кларнеты, фаготы и флейты покачивались щетиной, как иглы над мертвым дикобразом, барабаны нарывами выпирали из боков. Все эти дьявольские инструменты не просто вросли в тело, они играли — ну или пытались играть. Слишком много плоти сдавило их со всех сторон, слишком глубоко вросли в подкожный жир, неудивительно, что блестящие партии часто заканчивались неразборчивым хлюпаньем, а пронзительные рулады тонули в бульканье.
— Смелее, мои крошки! Швыряйте свои монеты старому Мельхиору! Золото, серебро и медь — все будет растоплено, чтобы порадовать ваши никчемные мятущиеся душонки этим вечером! Сегодня старый Мельхиор расстарается, чтобы стало жарко — так жарко, что виноград в Аду поспеет раньше срока!
Это не просто груда инструментов, сросшихся воедино, соединенных при помощи разросшихся глыб мышц, сухожилий и кожи, поняла Барбаросса, эта штука живая. Это она исторгает музыку, от которой беснующиеся внизу малолетние шалавы готовы срывать с себя тлеющую от жара одежду, это она заводит их до исступления, заставляя рычать от восторга и биться на полу, точно умирающую рыбу на прилавке.
— Руби, Вульпи! — закричали сразу несколько глоток, — Заводи свою чертову шарманку!
— Громче! Дай жару!
— А-а-ааах!.. Рви душу, Вульпи! Не жалей струн!
— За старый добрый Броккенбург!
— Жги! Жги! Жги!
Это не безумный оркестрион из Ада, вдруг поняла Барбаросса, ощущая легкую дурноту от истошного визга флейт, которым тварь наверху насмешливо сопровождала выкрики беснующейся толпы, и не демон, явившийся развлечь никчемное отродье этой ночью. Это Вульпиус Мельхиор, музыкант, получивший у адских владык соразмерно их щедрости — и своей глупости.
Говорят, когда-то он был недурным композитором, успел написать несколько блестящих ораторий еще до эпохи Оффентурена, но сгубило его не угасание слуха, как многих его собратьев, а банальная человеческая зависть. Обнаружив, что могущество адских владык не имеет предела, он, заручившись помощью неведомых демонологов, столковался с герцогом Амдусциасом, одним из величайших адских владык, покровительствующих не войне и многочисленным порокам, как его собратья, а музыке во всех ее видах. Нет ничего удивительного в том, что он попросил у сил Ада владения всеми известными человеку инструментами в совершенной форме — как и в том, что герцог Амдусциас счел договор полностью исполненным, фаршировав его тело всеми известными миру музыкальными инструментами, вплоть до ангелик, литавр и пастушеских рожков.
Вульпиус Мельхиор не относился к числу тех везунчиков, которых исполнение сокровенного желание приблизило к счастью. Оказавшись в новом качестве, он разом утерял желание творить и без малого два века прозябал в собственном замке, отгородившись от мира и пугая по ночам окрестных крестьян до дрожи страшными звуками, которое исторгало его тело. Проев все накопления, он вынужден был вернуться в свет — уже не на правах блестящего композитора и творца, а в качестве разъездного конферансье, зарабатывающего себе на хлеб точно стародавние бродячие музыканты.
От долгого неупотребления его инструменты вышли из строя — блестящие геликоны и трубы разъела ржавчина, струны изорвались, барабаны полопались или вышли из строя. Единственное, что еще в полной мере работало в его чреве — громоздкий древний фонограф, топорщащийся в разные стороны раструбами, точно причудливое осадное орудие орудийными стволами. Разъезжая по городам и весям, он проигрывал на этом фонографе музыкальные кристаллы, записанные популярными мейстерзингерами, аккомпанируя на собственных инструментах и, видно, порядком поднаторел в этом искусстве, если сумел не только не помереть с голоду, но и собрать какой-никакой капитал.