Выбрать главу

Жевода. Жеводанский зверь. Свирепый хищник, получающий удовольствие не столько от охоты на крестьянок, которым он отрывал и прокусывал лица, сколько от собственной дерзости.

Коротко и небрежно остриженные волосы Жеводы были грязны и напоминали пучок лежалой сентябрьской соломы, уже лишившейся блеска, обретшей землисто-лунный оттенок — они явно расчесывались пятерней, а не какими-то более сложными приспособлениями. Широко расставленные голубые глаза под редкими выгоревшими бровями глядели насмешливо и прямо. Иногда они делались рассеянными, иногда темнели, но веселая и злая искра в них не гасла ни на мгновенье. Изломанный бугристый нос кто-то очень упорный пытался вмять ей в лицо, но так и не смог довести работу до конца, лишь расплющил его да свернул немного на бок. Губы ей, верно, разбивали такое бессчетное количество раз, что они сделались несимметричными, бесформенными, но складывались в хорошо знакомую Барбароссе широкую ухмылку, сквозь которую проглядывали крупные как семечки зубы.

— Привет, Жевода. Спасибо, недурно.

Жевода кивнула, будто это и ожидала услышать.

— Да и я тоже. Маменька не хворает?

— Нет. Не хворает.

— Ну, и то добро, — ее чертов фризский выговор, от которого она так и не смогла избавиться за все время жизни в Броккенбурге, превратил «добро» в «добгро», — А что у тебя с руками?

— Поранила немного пальцы, когда играла на арфе.

— Херово.

— Ага.

— Играешь на арфе? Наверно, еще и поешь? Твои сестры, верно, счастливы.

— Не жалуются.

— Не болеешь? Вид бледный.

— Не болею. А ты?

— Нет. Но тетушка на той неделе слегла с лихорадкой.

— Пусть пьет чай с солодкой. Моей тетушке отлично помогло.

— Конечно. Я передам.

— И надевает теплые шерстяные чулки.

— Как скажешь.

Юные суки, лишь недавно взявшие в руки ножи, начинают драку с перебранки, бомбардируя друг друга оскорблениями и руганью. Нарочно заводят себя, распаляя душу, подкармливая чадящее пламя углем. Тоже старые добрые традиции Брокка. Но опытные волчицы, разменявшие третий год жизни в Броккенбурге, выше подобных фокусов. Они не стремятся в драку, но, чувствуя ее приближение, насмешливо глядят в глаза друг другу, выписывая неспешные круги и разминаясь нарочито небрежным диалогом. Это тоже в некотором роде часть ритуала — демонстрация выдержки и собственного достоинства.

— Как озимые? Всходят, нет?

— Отлично всходят, — Барбаросса и сама улыбнулась в ответ, будто это было состязание усмешек, — И взойдут еще лучше, когда Большой Круг приговорит вас, пиздорваных сук, к сдиранию шкуры заживо.

Жевода подмигнула ей и оторвалась от стены. Ничуть не разозленная, но довольная тем, что ритуал удалось соблюсти и скоро, верно, можно будет начать самое интересное, ради чего все затевалось. Поверх рубахи на ней был длинный колет, сшитый из узких полос кожи, не скрывающий ее тяжелой стати и широких плеч, добротный, но чудовищно потертый, разъеденный потом до того, что разил пивной кислятиной. У нее не было выправки молотобойца, но того, как она двигалась — нарочито неспешно, с тяжеловесной ленцой большого животного — было достаточно дремлющему в душе Барби инстинкту, чтобы пометить ее ярлыком «Чертовски опасная сука». Тяжелая голова, сильные ноги, по-крестьянски цепкие и ловкие руки. Кулаки не очень велики, но пальцы напоминают желтоватые орлиные крючья, хватка у них должна быть страшная. По сравнению с ними мои собственные должны быть похожи на раздавленных пауков, мрачно подумала Барбаросса.

Свиту Жеводы не требовалось представлять — Барбаросса, едва лишь взглянув, мгновенно узнала каждую.

Резекция — угрюмая тощая девка с бледным лицом и холодными глазами щуки. Такая жилистая, что похожа на солдатский ремень, стертый до белого цвета, но все еще тяжелый, хлесткий и прочный. Сидит на корточках, небрежно уронив руки на колени, длинные жесткие пальцы рассеянно бегают по рукояти кацбальгера, ожидая момента, когда эту игрушку можно будет вытащить из ножен. Эту — в первую очередь, подумала Барбаросса. Опаснее прочих, хоть и не такая опасная, как Жевода и Фалько.

Тля — тощая смуглявка, ухмыляющаяся полной пастью железных зубов. В подражание древним германцам она носит прическу из множества счесанных тугих локонов, отчего ее голова напоминает клубок мертвых змей, а еще — невообразимое множество серег в ушах, бровях и носу. Кажется, эта сука вознамерилась воткнуть в себя столько железа, сколько может выдержать плоть, и уже почти подошла к пределу. Ловкая, гибкая, быстрая — в драке такие скользят точно осы, впустую не колотят, но если обнаружили уязвимое место, впиваются насмерть. К сукам этой породы нельзя поворачиваться спиной.

Катаракта — светловолосая сука, мило улыбающаяся ей из угла. По виду и не сказать, чтоб завзятая спорщица и безжалостное отродье — выглядит как застенчивая пай-девочка с парой тугих косичек, не хватает только бантиков да шелкового платьица с оборками. Левый глаз у нее смотрит кокетливо и лукаво, часто хлопая густыми ресницами. Ни дать, ни взять, юная профурсетка, стесняющаяся принять у хорошо одетого господина букет фиалок. Правый скрыт глухой черной повязкой, пополам разделяющей миловидное лицо, и эта повязка порядком портит образ. Почему-то кажется, что глаз под ней есть. Только он не смущенно потупленный, а темный и внимательный, пристально глядящий на тебя сквозь тряпье. Опасна. Очень опасна, хоть сразу не разберешь, в чем — ее опасность не такого свойства, которую полагается скрывать в ножнах.

Шестая, конечно, Эритема — кто еще? Сгорбившаяся, скрюченная, сидящая наособицу от прочих, смотрящая себе под ноги. Эта выглядит как старый ландскнехт, опаленный порохом и прожаренный пушечным жаром до такой степени, что мясо хрустит на костях. Лицо кажется потемневшим, заостренным, натянутым на острые кости точно старый холст на несоразмерную, слишком большую для него раму, на руки и смотреть страшно — сплошные рубцы и шрамы, точно собаки терзали. Даже сидит она в неестественной позе, вывернув ноги так, как не стал бы выворачивать обычный человек. Время от времени на ее сухом лице дергаются мимические мышцы, отчего на холсте возникают гримасы, которыми она, кажется, не управляет, гримасы совершенно чудовищные, неуместные или нелепые — от неприкрытого изумления до смертельного ужаса. Выбритая налысо голова подергивается в не проходящем нервном тике, одно ухо разворочено так, что больше похоже на пришитые к черепу ошметки, на макушке целая россыпь вздувшихся фурункулов правильной формы, только это не фурункулы — это мушкетные пули, которые самые отъявленные модницы Броккенбурга вшивают себе под кожу.

Эта сука выглядела так, будто испытала на себе все существующие в мире удовольствия — и чудом осталась жива. Не человек, а скорчившаяся оболочка, пустой костюм. Который адский владыка единожды надел, отправляясь в субботу вечером на гулянку, а после сорвал и небрежно швырнул в угол.

Ни одна из них не держала в руках оружия. Напротив, они расположились вокруг нее в нарочито небрежных позах, точно прогуливали в этом закутке занятия по алхимии или демонологии. Но надо было быть совсем безмозглой шалашовкой, чтобы попасться на этот спектакль.

Барбаросса мгновенно поняла, что это означает.

Они наслаждались. Точно стая голодных кисок в бархатных шубках, они лениво щурились в ее сторону, но она отчетливо видела скрываемый в их глазах плотоядный блеск. Они просто оттягивали тот миг, когда можно будет впиться коготками в ее шкуру и разорвать ее нахер в клочки, усеяв всю комнату лохмотьями того, что некогда звалось сестрицей Барби.

Это была игра. Часть их сучьей игры. И Барбаросса не думала, что игра эта затянется надолго.

— Всего шестеро? — она усмехнулась, обведя их взглядом, — Я разочарована, Фалько. Я думала, ты выведешь на охоту весь свой шалавий выводок.

Фальконетта не удостоила ее ответом, зато отозвалась Жевода:

— Не беспокойся, Барби, они тоже здесь. Еще семеро дежурят вокруг «Хексенкесселя» и возле ворот. На тот случай, если бы ты вдруг решила спешно ретироваться. У каждой из них пистолет под плащом и каждая имеет приказ пальнуть тебе в спину, если ты навостришься покинуть танцы раньше времени.