Корпус Файгеваффе нарочно изготавливается таким образом, чтобы иметь неприглядный, дешевый, даже аляповатый вид. Неровно вырезанное ложе, примитивно устроенный курок, дрянные заклепки, едва не закрученный винтом ствол… Это делается для того, чтобы придать смертоносному оружию невзрачную форму, но, кроме того — так подозревала Панди — для того, чтобы еще больше оскорбить заточенного внутри демона.
Демоны для Файгеваффе тоже требовались особого сорта. Не те, которые способны попасться в силки заштатного демонолога. Эти слабы, немочны и не годятся для той работы, которая им предстоит. Но и не те, которых охотно продают в мир смертных адские патриархи, такие как Таас-Маарахот, Браунгехайзен и Бреттенштайр, веками выводящие самых злобных отродий точно племенных скакунов. Стоит грянуть выстрелу, как всякий сведущий в Гоэции и прочих адских науках специалист, оказавшийся на месте преступления, мгновенно распознает, демон из чьего семейства здесь порезвился — его наметанный глаз обнаружит множество деталей и черт, свидетельствующих о родстве лучше, чем родовые пятна и бородавки на баронских лысинах.
Нет, демоны для Файгеваффе добываются особенным образом. Демонолог выслеживает и вяжет чарами нарочно таких тварей, которые с одной стороны наделены испепеляющий яростью, с другой, не имеют ни владыки, которому присягнули, ни большого количества родичей, которые могут за них мстить. Заточенные внутри ствола или лезвия, они годами или десятилетиями могут лежать, вызревая, напитываясь собственной яростью до такой степени, что превращаются в оружие чудовищной разрушительной мощи.
Прошлой осенью в Мангейме какой-то вшивый студент, трижды проваливший экзамен по Хейсткрафту, затаил смертельную злобу на своего профессора, почтенного демонолога Августа фон Коцебу. Будучи не в силах вызвать его на дуэль из-за разницы в положении, снедаемый страшной ненавистью, которую не мог утолить доносами и мелкими кляузами, он не придумал ничего лучше, чем приобрести на черном рынке Файгеваффе и подкараулить профессора после прогулки, когда тот вылезал из своей кареты. Никчемный сукин сын оказался таким же паршивым убийцей, как и демонологом. Файгеваффе, купленный невесть у кого, бахнул так, словно это был не маленький пистолет, а чертова бомбарда. Потом, когда университетский суд разбирал случившееся, выяснилось, что эта штука пролежала у кого-то в сундуке лет двести, отчего демон, все эти годы настаивавшийся на собственной ярости, совершенно обезумел и, вырвавшись на свободу, сработал с чудовищной силой, превзошедшей надежды незадачливого убийцы во много раз.
Профессорскую карету спустя неделю обнаружили в Гейдельберге, за два с половиной мейле[6] от Мангейма, невредимую, но сделавшуюся четырехмерной, совершенно непригодной к использованию. Профессорский кучер — в эту роковую минуту он как раз возился со сбруей — рассыпался по мостовой грудами розовой пудры с блестками. Профессор же, отброшенный взрывом к стене ближайшего дома, попросту исчез, на память о нем остался лишь похожий на фреску оттиск человеческой фигуры на штукатурке, удивительно похожий на него вплоть до квадратной оксфордской шапочки на голове. Говорят, фреска эта странного свойства — в свете утренней зари она едва заметно меняет свое положение на стене, то страдальчески корчась, то размахивая руками — это вызывает немалый восторг у окрестной ребятни, которая при помощи цветных мелков подрисовывает к ней всякие непотребства — но вполне может быть и слухом. А вот что совершенно точно не было слухом, так это то, что со студентом-убийцей университетский суд, не отдав его магистрату, разделался по всей строгости. Совершить приговор было позволено кафедре Хейсткрафта, на которой трудился покойный профессор — и та отыгралась на славу. Может, там не имелось таких опытных мясников, кромсающих плоть, как на кафедре Флейшкрафта, но воображения тамошним эскулапам было не занимать…
Несчастный убийца был наделен всеми известными человечеству фобиями, неврозами, маниями и расстройствами, отчего его рассудок превратился в один сплошной сгусток безумия, работающий словно часовой механизм. Непрерывно галлюцинирующий, шарахающийся от собственной тени, воображающий себя то Елизаветой Гессен-Кассельской[7], принцессой-поэтессой, то Вальтером фон Браухичем, героем Второго Холленкрига, одержимый сонмом страхов и навязчивых состояний, он надолго сделался звездой Мангейма, пока не вообразил себя луной, не полез на крышу, чтобы забраться на причитающееся ему место и не разбился насмерть.
Дерьмо.
Едва ли бандолет Жеводы обладал подобной силой, но Барбаросса отчетливо ощущала, как клокочет внутри ствола меоноплазма — звук, напоминающий шипение жира на раскаленной сковородке. Ее, сестрицы Барби, жира.
— Злой, — скорчившаяся в углу Эритема уважительно кивнула, к чему-то прислушиваясь, — Очень злой.
Жевода с гордостью кивнула, поглаживая пистолет. Так ласково, точно это был исполинский хер из стали и дерева.
— Один хер из Клингенталя получил из такого в живот, говорят. Какой-то сраный подпольный букмекер. Носил под камзолом зачарованную кольчужку, да только хер это ему помогло. Демон набросился на него и сдавил так, что у того глаза вылетели, точно пробки из бутылок шампанского!
— Ах ты!
— Горячее отродье, — Жевода посмотрела на пистолет с материнской гордостью, — Небось, сорок лет в каком-то сундуке лежал, ржавел да злости набирался. Можете представить, что он сделает с крошкой Барби!
Тля восторженно взвизгнула, отчего свежий шов на ее щеке перекосило.
— В лоскуты порвет! Шесть шкур спустит!
— Это ты ловко придумала, Жев, — сдержанно заметила Катаракта, — Пусть позабавится с ней как следует…
Ловко, вынуждена была признать Барбаросса. Чертовски ловко. Будь у меня сейчас руки, поверь, я бы наградила тебя за сообразительность, но…
Будь у тебя сейчас руки, ты вычерпывала бы ими дерьмо из штанов, Барби.
Херня. Не может быть.
Наверняка так и сказала повитуха, вытаскивавшая тебя на свет. Черт, не пялься на меня так! Они заметят!
Лжец! Барбаросса поперхнулась воздухом, пытаясь втянуть его в скоблящие легкие.
«Лжец! Ах ты коровий послед! Ах ты мелкий херосос! Твоя мамаша, наверно, была самой хитрой шлюхой во всем Броккенбурге!»
Предпочитаю считать, что моей мамашей была герцогиня Саксен-Эйзенберга, — с достоинством отозвался гомункул, — впрочем… Какого дьявола, Барби? Я оставил тебя на несколько минут — и посмотри, в какое дерьмо ты нас втянула!
Лжец не шевельнулся в банке. Покачивающийся безжизненным комком, точно препарированная опухоль, он смотрел в пустоту, но Барбаросса теперь отчетливо видела, что его уцелевший глаз вовсе не так мертв, как ей казалось. Темный, как болотистая вода, не моргающий, холодный, он видел многое из того, что его окружало. Чертовски многое.
«Я думала, ты издох!»
По бледному лицу гомункула прошла легкая, едва видимая судорога.
Раз уж меня не прикончила твоя беспросветная глупость, пять сучек с булавками и подавно бессильны.
«Черт! Я летела сюда как кляча, которой подожгли хвост! А ты…»
Ладно, ты не так глупа, как мне представлялось. По крайней мере, сообразила, что без меня тебе с Цинтанаккаром не совладать.
«Ах ты ссохшийся коровий хер! Я дала тебе свою кровь!»
И смею заметить, она отнюдь не бургундское на вкус. Ладно, довольно. Сколько у нас времени?