Резекция подскочила к Жеводе одним коротким гибким прыжком. Хороша, чертовка. В ней не было лощеной грации, которую вбивают в своих учениц фехтмейстеры, дерущие по талеру за урок, одна только уличная злая сноровка, выдающая опыт лучше любых финтов и ужимок. Гибкая, гудящая от напряжения, как арбалетная дуга, не тратящая времени ни на одно лишнее движение, она подлетела к Жеводе сбоку, ловко скользнув под страшным оружием, которое той не повиновалось. Должно быть, она хотела отсечь руку, сжимающую ее, но в последнюю секунду замешкалась, не зная, как нанести удар — по запястью, выломанному из сустава и покрытому массой шевелящихся корней из стали и дерева, или по локтю. Точно врач, уже вытащивший свой страшный тесак, но колеблющийся, не знающий, где именно отнимать руку.
Милосердие погубило множество ведьм, погубило и ее саму. Бандолет с коротким рыком рубанул ее по плечу, точно палица — Барбаросса отчетливо слышала негромкий хруст ключицы — а мигом позже уперся ей в грудь.
Не было того щелчка, с которым обычно срабатывает колесцовый механизм, вышибая искру из кремня. Не было хлопка пороха на полке. Не было даже грохота. Был только оглушительный треск лопающихся ребер — и страшный крик Резекции, быстро превратившийся в тошнотворное хлюпанье. Ее грудь разворотило так, будто в нее угодило ядро из полевой кулеврины. Грудная клетка лопнула, едва не распахнувшись наружу, как ларец, подарив Резекции возможность заглянуть себе в душу — в сырое, булькающее и хрипящее развороченное нутро, в котором натягивались и лопались какие-то жилки, судорожно дергались связки, хрипели серые от пороховой гари легкие, похожие на обожженных медуз. Резекция выронила кацбальгер, неуверенно подняла руку, словно намереваясь потрогать опаленный край раны, но сама вдруг рухнула лицом в пол, беззвучно и тяжело, будто подчиняясь чудовищному грузу прожитых лет и тягот, который только сейчас навалился на нее.
Барбаросса приказала себе не замечать этого. В другое время она с удовольствием бы понаблюдала за тем, как осатаневший от долгого заключения демон расправляется с «Сестрами Агонии», получая от этого не меньшее удовольствие, чем от хорошей театральной постановки, но сейчас было не до того. Адские владыки не знают благодарности. Если она в самое скорое время не окажется далеко отсюда, она сама испытает на себе многое из того, что он в силах предложить…
Шатаясь, она поднялась на ноги. Ее вело во все стороны разом, точно пьяную башню, тяжелая дурнота мешала ясно соображать, кости скрежетали от нагрузки — но все-таки она поднялась. Неплохо, Барби. Совсем неплохо. А теперь сделай шаг в том направлении…
— Рез! Блядь! Блядь! Блядь!
Жевода зарычала, попытавшись впиться зубами в собственное предплечье — жуткое подобие волка, норовящего отгрызть попавшую в капкан лапу. Бандалет, сжатый в ее руке, небрежно стряхнул ее — и уставился стволом на пятящуюся прочь Катаракту. Та уже не думала о нападении, слишком хорошо видела, чем кончили ее товарки, но ужас, верно, сковал ее, точно кандалами, лишив обычной прыти. Она с трудом волочила ноги по полу, спотыкаясь на каждом шагу. Единственный уцелевший глаз, широко распахнутый, выглядел оккулусом, настроенный на пустой, не несущий магического сигнала, канал — ни выражения, ни смысла, одно только дрожащее, состоящее из чистого ужаса, марево. Ее пальцы, прежде судорожно сжатые, затрепетали, разжались и выронили на пол латунное яйцо жилетных часов, которое, ударившись несколько раз об пол, остановилось в фуссе от Барбароссы. Стрелки показывали восемь шестнадцать — она жадно впилась в них глазами, лишь бы не замечать прочих вещей, творящихся вокруг.
Зловещего треска, исходящего от дергающейся посреди комнаты Жеводы.
Того, как стремительно разбухает ее голова, отчего лицо натягивается на ней, точно холст на раме. Как глаза съеживаются в глазницах, высыхая, будто подтаивая от нестерпимого внутреннего жара…
— Беги! — нечленораздельно пролаяла Жевода, скаля окровавленный рот с обкусанными, свисающими бахромой, губами, — Да беги же ты!
Демон не дал ей убежать. Бандолет, покрывающийся все новыми и новыми отростками, быстро превращающийся в узловатую лапу из кости, мышц и железа, почуял Катаракту и уставился в ее сторону. Он уже не был бандолетом. Он был чем-то другим, чем-то, что невозможно изготовить ни в одной мастерской мира смертных. Его дуло превратилось в оскаленную, лязгающую деревянными, костяными и стальными зубами пасть. Сквозь щели и прорехи, смешиваясь с комками плавящейся плоти, наружу вытекала полупрозрачная жижа, шлепающаяся на пол шипящими сгустками.
Ярость. Эту ярость невозможно было унять ни чарами, ни увещеваниями, ни миллионом шоппенов воды. Демон еще не освоился до конца в чужом для него мире с его бесхитростными и примитивно устроенными законами, но искра адского гнева в нем разгоралась стремительно и страшно, требуя все больше топлива. Жеводы, которую он пожирал, медленно расплавляя ее кости и плоть, было недостаточно. Ему требовалось больше. Куда больше.
— Стой!
Барбаросса и сама вздрогнула, услышав этот голос. Мертвый холодный голос, перемежаемый хрустом — он почему-то перекрывал страшный гул пламени и нечленораздельные вопли мечущейся Жеводы.
— Eyðimerkurgeirfugl! Hættu! Ég býð þér að hlýða!
Фальконетта стояла неподвижно, держа свое собственное оружие в опущенной руке. Как терпеливый дуэлянт, хладнокровно ожидающий, когда противник займет нужное место в пространстве, сделавшись уязвимым. Серые глаза глядели пристально и спокойно — глаза не ведьмы, но канонира, вымеряющие пространство до последнего дюйма, едва заметно мерцающие.
Умная сука. Она первой сообразила, что происходит, и пыталась заставить демона повиноваться. Гиблый номер. Даже владея его именем, едва ли она могла подчинить себе вырвавшееся из оков существо, охотно пожирающее мясо вперемешку с деревом, наслаждающееся жизнью так, будто вокруг, в обрамлении из пламени и дыма, происходил адский бал…
— Eyðimerkurgeirfugl! Hættu!
Барбаросса довольно осклабилась, хоть и была занята куда более насущными делами.
Хер что у тебя выйдет, никчемная манда. Этого парня не упрятать обратно за решетку. Скорее, он сожрет всех вас и полакомится твоими собственными потрохами…
Должно быть, это сообразила и Катаракта. Она взвизгнула, попытавшись отскочить, но уперлась спиной в стену и отчаянно засучила лапками. Пасть распахнулась еще раз, исторгнув из себя ослепительную вспышку, обрамленную грязной оторочкой сгоревшего пороха. Страшный жар впечатал Катаракту в стену, точно невесомое трепыхающееся насекомое, а когда отступил, осталась только каверна в камне — выжженное яйцеобразное углубление, наполненное массой из разнородного шлака, в котором с трудом угадывались обугленные кости, коптящее тряпье и медные лужицы расплавленных пуговиц.
Не смотреть, приказала себе Барбаросса. Иди куда идешь, все прочее тебя не касается. Чувствуй себя так, будто случайно оказалась на сцене, полной актеров в разгар представления. Не вмешивайся, не привлекай к себе внимания, скорчься и беги нахер за кулисы…
Сложнее всего было подобрать банку с гомункулом. Бесчувственный Лжец, плавающий в своем растворе, словно набрал пять-шесть пфундов за последний час, банка выскальзывала из переломанных пальцев, как шарик ртути. Но у нее получилось. Не с первого раза, но с пятого или шестого. Получилось.
Барбаросса на миг малодушно остановилась, собираясь с силами, пытаясь не обращать внимания на отчаянный вой Жеводы и жадный треск огня за спиной. Это не твой бал, крошка Барби, не тебе на нем танцевать…
Лжец, никчемная ты бородавка! Вырубился в самый неподходящий момент. Будешь грызть себе локти до конца жизни из-за того, что пропустил все самое интересное!..
Эритема была единственной из «сестричек», не только не попытавшейся спастись, но даже не пошевелившейся. Скорчившись в своем углу, она безучастно наблюдала за тем, как гибнут ее сестры, но не пыталась ни достать оружие, ни броситься наутек. Пустое лицо, пустые, почти не моргающие, глаза. Демон полгода носил ее вместо костюма, награждая лошадиными дозами удовольствий и пыток, вспомнила Барбаросса, оставив после своего пиршества вместо рассудка одни лишь конструкции, на которых тот когда-то держался. Неудивительно, что она не чувствует страха — ее инстинкты самосохранения давным-давно превратились в уголья.