В Аду оказалось жарко — было бы странно, окажись это не так — и жар этот быстро усиливался. Не тот жар, что осенним вечером уютно потрескивает в комельке, маня согреть озябшие пальцы, другой жар — злой, чадящий, нетерпеливый. Способный сожрать до кости неосторожно протянутую руку. Тот жар, что скрежетал в отцовских угольных ямах, выпуская наружу едкий смрад своего пиршества.
Отец умел с ним обращаться. Не будучи посвященным в адские науки, не имея ни малейшего представления о сложной адской иерархии и не имея заступника из числа адских владык, он укрощал бушующее в яме чудовище так же легко, как опытный демонолог — расшалившегося адского духа.
Он знал, как управлять движением дыма, чтобы отогнать его в другую сторону или закрутить винтом, вытягивая жар. Знал, когда надо сыпануть в яму дубовой стружки или негашёной извести. Что бросить, чтобы ускорить или замедлить горение. Когда можно поворочать в огромной огнедышащей яме длинной кочергой, а когда лучше держаться подальше и даже не дышать…
Когда-то она любила за этим наблюдать. Устроившись за старым пнем, жевать утаенную от братьев и сестер горбушку, способную своей твердостью дать фору куску хорошо слежавшегося антрацита. Смотреть, как отец, монотонно ругаясь себе под нос, кормит огромное подземное чудовище, пышущее жаром, все новыми и новыми вязанками дров, ловко уклоняясь от его огненного дыхания, способного испепелить человека на месте, как мошку.
В такие минуты она восхищалась им, как только можно восхищаться отцом. В такие минуты его сморщенное, будто бы лоскутное лицо, в глазах которого гудело отражение марева, казалось почти красивым. А сам он казался рыцарем, бьющимся с исполинским, заточенным под землей, драконом. Обжигающим чудищем из адской бездны, норовящим выбраться на поверхность.
Бой этот давался ему непросто. Возвращаясь домой от своих ям, он тяжело дышал, с хрипом втягивая воздух в сожженные огнем легкие, стягивал обжигающие рукавицы, выпуская из них облачка раскаленного пара, но стянуть с себя тяжелую кожаную робу уже не мог — его пальцы, обожженные столько раз, что сделались огрубевшими, будто бы медными на ощупь, были бессильны справиться с завязками. Робу с него стаскивала детвора, суетящаяся в доме, устраивая потасовки за право помочь ему, но Барбаросса никогда в них не участвовала. Ей, как старшей над всеми, полагалась самая почетная часть этого процесса — право стащить с отца тяжелую ременную сбрую с заклепками, которая крепилась поверх робы, и право это она не уступила бы даже перед лицом величайшего из адских владык…
Тогда она еще не знала — помимо тех чудовищ, что бьются в отцовских ямах, жадно пожирая дерево и исторгая из себя ядовитый дым, в мире есть много прочих, и далеко не всех из них можно приручить.
Каждый раз, заложив топливо в яму, отец отправлялся в трактир, чтобы пропустить кувшин-другой пива. Обычное дело для углежога. У тех, кто сторонится пива, уголь выходит ломкий, скверный, ни черта не годный, это известно всем в Кверфурте. Отец и не сторонился. Но там, в трактире — это было доподлинно известно пятилетней Барбароссе — обитало свое чудовище. Не такое жуткое, как то, что бушевало в яме, не такое обжигающее, но куда более хитрое и коварное. Без своего кожаного доспеха и длиной кочерги на специальном древке, отец был безоружен против него, мало того, даже не замечал притаившегося чудовища. А оно было там. Просто пряталось. Барбаросса отчетливо ощущала его сернистый маслянистый дух, вырывающийся из пузатых трактирных рюмок, этот же запах выбивался из распахнутого отцовского рта, когда он, не добравшись из трактира до дома, засыпал на подворье, с куском необожженного угля под головой вместо подушки.
Чудовище, обитавшее в трактире, не пыталось сожрать отца заживо, превратив в тлеющую щепку, как это иногда случается с углежогами, оно было из другой породы. Породы терпеливых, хитрых и скрытных хищников. Обвив его невидимыми щупальцами, оно медленно въедалось в него, как въедался в отцовскую кожу пепел угольных ям, въедалось так крепко, будто намеревалось срастись с ним в единое целое. И, верно, чертовски хорошо умело это делать, потому что спустя год Барбаросса уже не всегда была уверена в том, кого видит перед собой — одного отца или отца в обнимку с чудовищем — к тому времени они срослись так крепко, что уже редко путешествовали отдельно.
Заложив в яму топливо, отец отправлялся в трактир, но никто из домашних не знал, когда чудовище отпустит его в этот раз. Иногда, пребывая в добром настроении, оно отпускало его вечером — отец возвращался в сумерках, насвистывая под нос, швыряясь камнями в фонарные столбы и лишь немного спотыкаясь. Иногда держало за полночь. Отец вваливался в дом, почти ничего не разбирая вокруг себя, спотыкаясь и сквернословя, кулаки его истекали черной кровью или нос был сворочен на бок, а жара в его ругательствах было столько, что, верно, сухие дрова превращались бы от них даже не в уголь, а в чистую золу.
Иногда, войдя во вкус, чудовище из трактира держало отца в плену по два-три дня, не отпуская домой. Это было хуже всего. За три дня огонь в заложенных им ямах прогорал подчистую, пожирая сам себя, превращая уголь в хрустящую на ветру белую золу. Это означало, что следующие несколько дней придется без устали работать лопатой и кайлом, вычищая яму, долбить спекшуюся массу до кровавых мозолей, а после волочь все новые и новые вязанки хвороста — вновь заполнять перевернутый отцовский зиккурат топливом…
Чудовище, с которым отец сражался в трактире, должно быть, принадлежало к касте самых могущественных и хитрых адских владык, потому что совладать с ним отец был не в силах — даже при том, что бесстрашно заходил в адский жар, способный сожрать его вместе с сапогами. Чудовище из трактира тоже сжигало его, но хитро, изнутри, от него не могла защитить ременная сбруя и тяжелая просмоленная роба. Оно трещало пламенем где-то в его душе, выбрасывая через глаза злые оранжевые искры, оно пировало его жестким мясом, иссушая его на костях, оно пропитывало ядовитым дымом его мысли, а пальцы заставляло дрожать, точно ивовые прутики в костре.
Когда-то, должно быть, бой сошел на равных. Барбаросса плохо помнила те времена, помнила только, что отец был весел и шумлив, закончив работу, он выливал на себя ведро колодезной воды, отчего его роба из толстой кожи страшно шипела, и сам он тоже шипел, но с наслаждением, фыркал, рычал, топал ногами. Мать смеялась и кричала, и тогда он топал ногами еще сильнее, а от бороды его, сделавшейся сизой от пепла еще в молодости, разящей паром, пахло как от горячего мха за печкой, приятно и терпко…
Мать сгубила эпидемия тифа семьдесят четвертого года. Путешествующая с облаком дохлых ворон, несущимся на Дрезден, эпидемия лишь немного отклонилась к югу, едва-едва мазнув Кверфурт кончиком пальца, но матери этого хватило. Четыре дня она кричала и металась по кровати, точно ее грыз невидимый огонь, заставляя кости лопаться в теле, а на пятый исчезла. Утром Барбаросса обнаружила только пустую постель — да отца с черным, будто бы пережженным, лицом.
Именно тогда чудовище из трактира взялось за него всерьез. Самая старшая из детей — шесть лет стукнуло, не ребенок — Барбаросса каждый вечер отправлялась в трактир, чтоб найти отца и притащить домой. Иногда это давалось ей без особого труда — схватка с обитающим в винном бутыле чудовищем так утомляла его за день, что он делался послушным, как ребенок, хоть едва стоял на ногах, а по щекам его текли черные, похожие на деготь, слезы.
Иногда — это случалось чаще — чудовище раскаляло внутри него какие-то жилки, отчего слова у него в глотке нечленораздельно клокотали, плавясь точно в тигле, а взгляд, пусть и невидящий, слепой, делался обжигающим. В такие минуты приближаться к нему было опасно, как к едва заложенной топливом угольной яме, что может полыхнуть огнем, а заводить разговор и того хуже. Он мог швырнуть кувшином ей в голову, мог свалить оплеухой на пол, заставив забиться под трактирный стол, круша сапогами — тяжелыми старыми сапогами, чьи голенища казались каменными, задубевшими в адской топке.
Иногда чудовище, устав терзать отца, меняло тактику. Обвившись вокруг его сморщенной сухой шеи, невидимое для всех, оно принималось что-то ласково нашептывать ему на ухо, заставляя блаженно улыбаться, щуриться на тусклую трактирную лампу, точно на солнце, и насвистывать себе под нос. Наверно, оно знало какие-то секретные слова или нужные заклинания на адском языке, потому что впавший в блаженное состояние отец быстро обмякал, сгорбившись за столом. В такие минуты он часто начинал беспричинно смеяться, гладил узловатыми пальцами Барбароссу по голове, а то и разыгрывал перед ней на столе при помощи костей, пустых рюмок и хлебных корок целое представление, куда более захватывающее и яркое, чем может представить даже самый искусный в своем ремесле фрайбергский «Кашперлетеатр» с его лоскутными куклами.