Выбрать главу

— Я нашла более действенный способ, только и всего, — она склонилась над издыхающей тварью, — Скверно выглядите, монсеньор Цинтанаккар. Нездоровится?

Одна из кошачьих пастей попыталась ощериться, но лишь беспомощно заскрипела челюстями. Несмотря на то, что вместо глаз у нее зияли пустые глазницы, Барбаросса ощутила неприятное шкрябанье где-то в душе, словно взгляд этих несуществующих глаз пронзил ее насквозь, через кости, мясо и покрытый свежей копотью дублет.

— Надеюсь, вы не собираетесь издохнуть в скором времени, — Барбаросса улыбнулась, ощущая, как натягивается кожа на собственном обожженном лице, — Вы, кажется, немного мне задолжали, а? Или вы думаете, я не заставлю вас заплатить за каждый кусочек плоти, который вы от меня оттяпали? Ох, черт, нет, нас с вами ждет долгий разговор. Обстоятельный долгий разговор, как полагается у хороших знакомых. Я запасусь серебряными иглами, горячими углями, ножом и….

Гомункул взвыл.

— Барби! Безмозглая сука, раздери тебя надвое! Ты еще не сообразила? Это не он!

— Что?

— Это не Цинтанаккар!

Тварь, в последний раз щелкнув челюстями, начала съеживаться, обугленные и изломанные кошачьи хвосты судорожно задергались, будто пытались вцепиться в окружающую их ткань реальности, не дать злобному духу, вселившему в мертвую плоть, соскользнуть обратно в Ад. Но и они принялись стремительно разлагаться, хрустя и подергиваясь, превращаясь в сморщенные крысиные хвосты. В считанные секунды огромный обмякший мешок, сшитый из кошачьих шкур, превратился в съеживающийся пузырь, наполненный зловонными газами и ветшающими на глазах потрохами. Но даже глядя на это, Барбаросса не могла сполна насладиться победой. Мешал звон в ушах, мешала боль в обожженной руке, на которую она нацепила кастет.

Это не он, сказал Лжец. Это не Цинта…

В сарае вдруг стало жарче.

Остатки зеркал захрустели, ссыпаясь вниз зыбкими ручейками из стеклянного крошева. Вбитые в доски иглы раскалились с новой силой, засветившись так жарко, что сухое дерево тотчас занялось, наполнив дровяной сарай злым потрескиванием и белесым дымом, на стропилах заплясало, обманчиво медлительное, тусклое желтое пламя. Маленькие божки Котейшества с крокодильими и собачьими мордами, рассыпанные из шкатулки, медленно превращались в булькающие свинцовые лужицы. Прочие сокровища стремительно пожирало пламя, превращая хитро вышитые платки в дрожащие лепестки сажи, а амулеты — в крохотные коптящие костры.

Огонь. Барбаросса подалась назад, ощущая, как съеживается в груди душа.

Слишком много огня. Нечем дышать.

Кверфурт… Угольные ямы…

Никогда нельзя заглядывать в уже разожженную яму — первая заповедь углежога…

На миг ей показалось, что весь дровяной сарай — исполинская яма, внутрь которой она угодила и кто-то, верно, отец, деловито поджигает затравку, которая, пробежав горячим языком, быстро превратит всю яму в ревущую от жара Геену Огненную…

Это не он. Это не Цинтанаккар.

Барби! Безмозглая сука, раздери тебя надвое! Ты еще не сообразила?

А потом Цинтанаккар заговорил.

Каждую осень, едва только в окрестных кверфуртских лесах заканчивалось сокодвижение, отец приступал к изготовлению поташа. Для поташа он закладывал в яму не дуб, ясень и березу, как для обычного угля, а тополь, вербу и сосну, обильно перекладывая дрова гречишной соломой. Поташ выходил ядреный, такой, что проедает до кости, рачительные хозяйки из Барштедта и привередливые служанки из Обхаузена охотно брали его, платя по два гроша за шеффель, но запах… Запах в ту пору вокруг их дома стоял совершенно чудовищный.

Едкий дым легко выбирался из угольных ям, превращая воздух окрест в смесь едких газов, от которых немилосердно саднили легкие, а глаза драло так, что впору выцарапать. Может, потому она всегда не любила осень — та всегда напоминала ей скверный запах отцовского поташа. Она еще не знала, что ядовитый воздух Броккенбурга пахнет не лучше…

— H̄ỴING S̄OP̣HEṆĪ RỊ̂ KH̀ĀTHĪ̀ S̄ÆR̂NG THẢPĔN MÆ̀MD!

Она словно сама очутилась в угольной яме. Дыре, наполненной обжигающим гулом и треском, в которой живое и сущее сгорает, превращаясь в сухой черный порошок. Жар полыхнул из всех углов дровяного сарая, да так, что мысли едва не истлели в голове, точно сор в обожженном глиняном горшке.

Дышать… Во имя всех адских владык, куда подевался весь воздух?..

Голос Цинтанаккара обжигал, точно прикосновение раскаленного клейма. У него не было источника, он доносился со всех сторон одновременно, чудовищной скрежещущей волной, от которой все кости в теле тоже начинали скрежетать, норовя перетереть друг друга в порошок.

— Лжец!

Уродец в банке оскалился, демонстрируя крохотный провал вместо рта.

— Я говорил тебе! Говорил тебя, дери тебя черти!

— Я же убила этого выблядка! Вот он!

Кошачьи шкуры, охваченные жаром, скручивались в углу, шипя и шкворча, там уже невозможно было различить ни голов, ни прочих деталей, одну только медленно спекающуюся зловонную массу.

— Никого ты не убила! — крикнул гомункул, — Ты думала, это он? Это всего лишь кукла, которую он оживил, чтоб позабавиться!

— Значит, он…

Барбаросса прижала руку к груди и ощутила, как что-то дернулось в ответ под ключицей. Что-то маленькое, острое, нетерпеливо ерзающее. Какая-то крохотная заноза, про которую она было забыла, но которая все это время была там…

— А ты думала, что вытащить Цинтанаккара просто, как семечко из яблока? — зло бросил Лжец, беспокойно вертящийся в своей банке, — Что ты умнее всех четырнадцати шлюх, что были до тебя?

Да, подумала Барбаросса, беспомощно озираясь, на миг подумала…

Голос Цинтанаккара не был звуком. Он был скрипом каких-то гигантских адских механизмов размером с крепость, дробящих кости и превращающих их своим жаром в спекшуюся черную золу. Эти механизмы могли бы сожрать весь Броккенбург со всеми сотнями тысяч никчемных отродий, населявших его, но все равно не были бы насыщены даже на самую малость.

— MỊ̀MĪ XARỊ. DẠM MĪ̀.

Это не были слова демонического языка, но от них ее едва не вытряхнуло из кожи.

— Лжец!

— Я говорил тебе! — взвизгнул гомункул, — Я говорил тебе, что переговоры с демоном не доведут до добра! Но нет же! Ты возомнила себя самой хитрой сукой в Броккенбурге, а? Решила продать меня и заработать себе прощение? Возомнила…

— Хер с тобой! — рявкнула она, — Что он говорит? Я не понимаю!

— Это сиамский, тупая ты сука!

— Я не знаю сиамского!

— А ты думала, монсеньор Цинтанаккар из уважения к тебе начнет изъяснятся по-остерландски?

— Переводи! — рявкнула она, лихорадочно озираясь, чтобы понять, с какой стороны грозит опасность, — Я хочу знать, что он говорит!

— Ничтожество. Пустышка.

— Иди нахер, Лжец! Или ты будешь переводить или…

— Это он сказал, Барби! Он сказал, ты ничтожество, пустышка.

— Ах, вот как…

Дровяной сарай быстро наливался жаром. Не тем приятным жаром, что образуется в городских закоулках по весне, пробуждающим дремлющие в теле соки, ласково треплющем по щеке — зловещим густым жаром, живо напомнившим ей угольные ямы Кверфурта. Остатки амулетов, разбросанные по полу, тлели и плавились, пол под ними опасно темнел. Зловеще начали потрескивать стропила, по крыше побежали опалины, дохнуло терпким запахом горячего дерева…

Дьявол, здесь и верно становится жарковато.

В любой миг ты можешь оказаться в самом пекле, девочка. Не пора ли тебе убираться?

Это ее мысли — или херов коротышка из бутылки принялся нашептывать ей на ухо?..

Нет, подумала Барбаросса, ощущая, как теплеют нанизанные на пальцы кастеты, не пора. Этот пидор, мнящий себя демоном, только того и ждет. Как и то чудовище, что погубило отца, он слишком труслив и слишком слаб, чтобы ввязываться в драку. Подобно всем немощным тварям, он не способен охотиться, лишь грызть изнутри, отравлять, медленно переваривать.

Его настоящее оружие — не когти, а страх. Те четырнадцать шлюх, что были до нее, потому и погибли — они позволили ему запустить когти страха в свою душу. Погубили сами себя, испугавшись продолжить борьбу за тем порогом, за которым начинается боль. Лишенный привычного оружия, Цинтанаккар бессилен. Он попытался нагнать на нее страха, оживив никчемную куклу из плоти, но стоило с ней разделаться, как тут же убрался прочь, взявшись за такие древние трюки, к которым прибегают дешевые уличные театры, пытаясь впечатлить публику — зловещий шепот из-за кулис да искры.