— Значит…
— Время разыграть твою карту, Лжец. Может, это и херня собачья, но что еще нам с тобой остается, верно? Как, ты говоришь, звали твою подругу? Мудрая Лайза? Ты хоть успел ей присунуть?
Первый шаг оказался коротким и неуверенным, как у столетнего старика. Второй — пошатывающимся, слабым. Но на пятом она как будто бы совладала с собственными ногами. Дьявол, со стороны она, должно быть, выглядит как пугало, побывавшее в огне — вся в прорехах и пропалинах, пошатывающаяся, с окровавленными руками…
— Умная Эльза. Она была не в моем вкусе, слишком мало мяса на костях. Но я вполне уверен, что помню ее указания.
— Демонолог, обитающий в Нижнем Миттельштадте?
— Она сказала, он берет малую мзду, кроме того, не привередничает по части клиентов. Он не ведет дело в открытую, работает без патента, но Умная Эльза сообщила тайное слово, на которое он должен ответить. Так что…
— Наверняка никакой он не демонолог, — буркнула Барбаросса сквозь зубы, — В лучшем случае, недоучившийся школяр, служивший при демонологе конюхом или штопавший ему чулки…
— Но теперь ты в достаточной степени отчаялась, чтобы внимать моим советам.
Мелкий выблядок, подумала Барбаросса. Плюгавое ничтожное отродье. Можешь наслаждаться собственным остроумием еще пару часов. Прежде чем отдать тебя Котейшеству, обещаю, я забегу к лучшему граверу во всем Миттельштадте и отдам ему остатки монет, чтобы он отполировал твою банку до блеска, убрав с нее оставленные ножом старика царапины, и не кирпичной мукой, а лучшей полировочной пастой. А затем закаленным резцом выгравировал новую надпись поверх старой. Ты больше никогда не будешь Лжецом, милая козявка, уж я позабочусь об этом. Новый хозяин будет звать тебя «Принцесса Альбертина», «Козий Катыш», «Сучья Радость» или что мне еще придумается в тот момент…
— Это твоя последняя попытка, Лжец. Твой хозяин не говорил тебе о том, что если пехота не вытягивает, пора бросать в бой артиллерию?
— Нет, — буркнул Лжец, косясь на нее, — Но предостерегал от того, чтоб водить дружбу с ведьмами. Это злые суки, малыш, говорил он мне, но если от их неистовой злости и есть защита, она в их непостижимой глупости.
Барбаросса почувствовала, что улыбается. Улыбка на обожженном лице ощущалась чудно, но боли причиняла меньше, чем она думала.
— Херня. Не говорил он такого.
Гомункул усмехнулся.
— Черт, ты что, читаешь мои мысли, Барби?
Старые города подобны вину. Так будто бы сказал однажды Иоганн Церклас Тилли, императорский фельдмаршал и большой ценитель вин, подступаясь к осажденному им Магдебургу. У каждого из них есть своя история, свой вкус, свой запах, сказал он, надо лишь решить, какую закуску к нему подать и как долго нагревать[12]…
Может, старик и был прав. Если так, Дрезден — благородный белый рислинг, немного чопорный, отдающий выдержанными грушами и медом. Лейпциг — изысканный айсвайн, сладкий как предрассветный сон. А Броккенбург…
Дрянное пойло, которое можно взять в придорожном трактире, фюрстенгрош[13] за большой стакан, подумала Барбаросса, дерущее глотку, вязкое как вар, но превосходно бьющее в голову. Может потому сюда редко заявлялись адские владыки, зато здесь всегда хватало прочей публики из адских чертогов.
Скучающие князьки из свиты архивладыки Белиала, слишком ничтожные, чтобы найти себе применение на бесконечной войне, клокочущей в адских безднах. Беспутные духи, которым наскучило любоваться морями из ртути и раскаленной желчи, ждущие возможности развеяться и мучимые хандрой. Младшие отпрыски никчемных демонических родов, явившиеся в мир смертных только лишь для того, чтобы отпустить какую-нибудь дурацкую шутку, а может, сцапать зазевавшуюся душу, слишком вызывающе маячащую перед глазами.
Неудивительно, что даже в провинциальном Броккенбурге иной раз вспыхивали безобразные сцены, оставлявшие на лице города следы подобные тем, что шпаги и рапиры оставляют на лице заядлого дуэлянта.
В тысяча шестьсот тридцать восьмом году странствующий принц Буриел, вертопрах и гуляка, не сошелся во мнении с другим завсегдатаем адских чертогов, герцогом Амбриелом, ходящим в услужении у Демориела, императора Севера. Никто толком не знал, что не поделили между собой адские владыки, случайно оказавшиеся в Броккенбурге, так далеко от любезных их сердцам публичных домов и бальных зал Магдебурга, но добрая четверть города выгорела в страшном огне, оставлявшем от камня одну только серую пыль, а над оставшейся следующие три месяца шел дождь из горящих жаб.
В тысяча семьсот двадцатом году демон Вайсеблюттегель, путешествующий по саксонским землям с небольшой свитой, впал в ярость, услышав на рассвете донесшийся из Унтерштадта крик петуха. Ярость его была столь же непонятна, сколь и обжигающа — по меньшей мере двести горожан поутру превратились в балют[14], а городской магистрат в тот же день издал эдикт, под страхом смертной казни запрещающий держать дома петухов.
Еще хуже вышло в тысяча девятьсот семнадцатом, на исходе зимы. Демон Амбратоксонус, известный в Аду повеса, шутник и весельчак, будучи проездом в Броккенбурге, проспорил в каком-то ерундовом споре своему кузену, демону Агасферону, некрупную сумму — что-то около трех миллионов тонн золота. Будучи верен себе, демон Амбротоксонус выкинул один из своих трюков — превратил в золотые статуи без малого две тысячи душ из числа горожан, коими и рассчитался за проигранный спор.
Во избежание подобных ситуаций все ночи Броккенбурга были поделены между младшими адскими владыками, призванными бдить за порядком, изгоняя своих более буйных сородичей, мешая им разнести многострадальный Броккенбург или обрушить в адские бездны вместе с горой, к которой он крепился.
Осенние ночи обыкновенно принадлежали Раблиону и Эбру, двум младшим ночным духам из свиты господина Памерсиела. «Теургия Гоэция[15]» описывает их как надменных и упрямых существ, которые властвуют в ночи, но, с точки зрения Барбароссы, оба были безобидны как котята — разумеется, при том условии, если их нарочно не злить.
Не надевать нарочно на ноги два левых башмака, не возжигать с приходом ночи благовоний из оперкулума[16], не ездить верхом на свинье, не брить лодыжек, не танцевать «гросфатер» на три четверти, не играть в мяч после полуночи, не варить живых раков, не смахивать стружку на пол, не спорить в трактире, не тереть медные кольца друг о друга…
Раблион, как и подобает адскому владыке с возрастом более солидным, чем у многих звезд, отличался брюзгливым желчным нравом. Он мог целыми ночами утробно и тоскливо дуть в водосточные трубы, а утром изогнуть их немыслимым образом, едва не завязав узлами. Пребывая в дурном настроении — а иное у него редко случалось — он покрывал мостовые слизью и патокой, а на оконных стеклах изморозью рисовал жуткие адские пейзажи. Его маленькой страстью были кленовые листья. Стоило наступить последней декаде октября, когда клены сбрасывают листву, он с азартом молодого щенка принимался гонять их по броккенбургским улицам, собирая в огромные кучи и сладострастно вороша. От его дыхания кленовые листья делались яшмовыми и хрупкими, после чего быстро разлагались, превращаясь в мелкий изумрудный порошок. А еще он запускал ветер с запахом, у которого нет названия в человеческом языке, но от которого жизнь кажется прожитой напрасно и глупо, хочется слушать флейту и рыдать, а во рту появляется кислый привкус хлебной корки. Иногда он, впрочем, мог расщедрится на недурной закат, пусть и сдобренный зловещим, доносящимся с небес, скрежетом.
Эбр хоть и делил со своим собратом ночные бдения, был полной его противоположностью. Беспокойный, порывистый, несдержанный, он мог целыми днями воевать с городскими флюгерами, вырывая их с корнем, а по ночам метался на городских крышах, пожирая осенние ветра.
Никто не знал, как Раблион и Эбр делят между собой осенние ночи, по какому принципу чередуются и как договариваются между собой. Среди броккенбургской публики ходило немало домыслов на этот счет, включая как праздные рассуждения, так и сложно устроенные теории, но все эти теории обыкновенно заслуживали не больше доверия, чем детские гадания на козьих косточках или глине. Просто иногда в город заявлялся Раблион, а иногда — его приятель Эбр. И никогда заранее не угадаешь, чья выпадет смена.