В Дедяту влили еще полковша зеленого травного и с миром проводили вниз. Кощунник возгласил здравицу в честь тиуна. Олтух испил меду, но, паче чаяния, не угомонился и, не успевши опустить зад на скамью, снова прицепился к Облакогонителю.
– Сильна бабуля? – сказал и подмигнул, осклабясь.
Волхв пожевал губами, поглядел на небо, на реку, и ответил с хмуростью:
– Слухи ходят разные. Об идоле родовом четырехликом поговаривают, что ею-де, жабой бородавчатой спрятан для всякого непокорства и поношения от князя поставленных властей. Ну а коли так, коли это правда, то от того идола… сам понимаешь…
– Не любишь ее, – засмеялся тиун, – занозой в заду сидит?
– А что мне ее любить? Не красавица-чай, которую для радостных удовольствий под ракитовыми кустиками старательно оглаживают. Карга вонючая, и видом гнусна.
Кругом ржали и звенели чашами. Тиун же продолжал терзать волхва, прицепился, что твой репей.
– Ну и здоров же ты мерину хвоста крутить. Уж и идола приплел, не заикнулся. Бедная бабуля, небось, ни сном, ни духом, а ты и рад валить с больной головы на здоровую.
– С больной на здоровую?.. Ну, знаешь! – чуть ли не в полный голос завопил Бобич. – Где только у вас, у столичных, глаза? Ладно еще, когда Погост в Ростовце был или в Кудинове, но тут-то, у старого болотного под боком? Слепые вы там все, или почему? Если уж она четырехликому требы кладет не скрываясь… А где того идола прячет, дознаться нельзя. Сколько раз пытались выследить, к капищу болотному подкрадывались, так нет же, всегда ждет и встречает на пороге всенепременно хлебом-солью. Пожалуйте-де, гости дорогие…а хлеб для того дела держит черствый, как камень. И вот что я тебе еще скажу. Ты тут – "бабуля, бабуля", а особа эта злоехидная богиню низшую Макошь, что по земле мыкаясь, небожителей об урожае униженно умоляет, так вот, она эту самую Макошь именует Мокошью, владычицей влаги и жизни и матерью богов, а она есть Макошь, что означает мать кошелки, и Мокошью ее звать есть непорядок, бабство и потрясение основ.
– Макошь, там, или Мокошь, это не нашего ума дело, это ты с верховным столичным волхвом, с Любомиром разбирайся, а хвост мне крутить не надо, я тебе не мерин, не один четырехликий пропал со старого Погоста. Было там еще кое-что, и в немалом количестве. Кто прятал, куда прятал, это еще надо внимательно посмотреть. Наводишь тут тень на плетень, стараешься, думаешь, в столице сплошь дураки сидят?.. А против бабки вы тут все слабаки, смерды здешние вам прямо в глаза про это правду-матку колют. В Дедославле не то чтобы Любомир, хранильник простой такой порухи своей чести не потерпел бы.
У Бобича на лбу вздулись жилы, глаза стали белые, и в тех глазах у него запрыгали сумасшедшинки.
– Были, были такие нетерпеливые, – зашипел он в глаза Олтуху, – и как раз почему-то возле столицы. Наезжали на болотных бабушек. Поспрошай, когда вернешься, что из этого из всего вышло, а я подскажу у кого. Есть у вас при княжьей варяжской дружине старикашка один безносый…
– Что-что-что? – насторожился Олтух. – Как-как-как?
Костры горели. И катился под высокой крепостной горой над чистою светлою Нарой разгульный по́честный пир.
Веселись, душа славянская, ибо веселие Руси есть питие, не можем без того жить!
5
Дань, как известно, счет любит. И учет. И порядок. Емец подручных своих разослал принимать и укладывать в расшивы воск, лен, мед, пеньку, засыпать хлеб и всяческую ссыпь прочую, а сам уселся за стол неподалеку от первого корабля. Подручные расстелили на песке рогожи, положили кожаные мешки, растопили воск, смешанный с мелом и сажей, чтобы те мешки запечатывать. Колдун пристроился рядом. Дело предстояло наиважное.
Хранильники приносили и раскладывали на рогожах звериные шкуры. Вообще-то Погосту из мягкой рухляди полагалось сдавать бобра, хорош местный бобер, нету лучше: телом крупен, ость с серебром, подшерсток густ, черен. Красавец. И цена на него высока на любых торгах. Однако и другие меха у вятичей хороши. И белка. И куница. И выхухоль. И рысь. И лиса. А соболь, зверь чудный? Такие шкурки на сорок сороков не считают. И в самый Царьград те меха везти не стыдно, а весьма даже прибыльно.
Для счета у емца палка с длинными веревочками, навязанными в ряд. Первая веревочка – соболь, вторая – бобер, для каждого зверя своя. Наберется шкурок отборных дюжина, вяжет емец на веревочке для памяти узелок, а гриди-помощники набьют кожаный мешок, затянут ремешком сыромятным, зальют печатным воском, коий сверху припечатает емец личной печатью. Здесь он принимает, а в столице ему сдавать. Считает емец, а сам нет-нет, да и посмотрит на другой берег Серпейки, где градские мужики наращивают борта расшивы под зерно. Три расшивы готовы, одна осталась. Каждая лодья за собой будет расшиву тянуть.