Пройдут годы, и один терапевт с университетским образованием признает медицинскую практику Бостона «убийственно плохой» [25]; на 1692 год же ни одного терапевта с университетским образованием пока не было ни в городке Салем, ни в крошечной соседней деревушке Салем, где корчились в муках и бросались на людей наши девочки. Стандартная аптечка поселенца тогда мало отличалась от аптечки древнего грека и состояла из жучиной крови, лисьего легкого и сушеного дельфиньего сердца [26]. Во многих рецептах фигурировали порошки и мази из улиток. Но их, по крайней мере, легче было добыть, чем, например, рог единорога. Жир жареного ежа закапывали в уши – это считалось «отличным средством от глухоты». Самый знающий колониальный медик прописывал селитру от кори, головной боли и воспалений седалищного нерва. Коттон Мэзер верил, что шестьдесят капель лаванды и кусок имбирного пряника излечивают потерю памяти. От эпилепсии якобы спасал пояс из шкуры волка, а еще жженый помет черной коровы или порошок из лягушачьей печени, принимать пять раз в день. Лекарство от истерии открыли задолго до 1692 года. В Салеме ее лечили кипяченым грудным молоком с кровью из ампутированного кошачьего уха.
В деревне Салем проживало около девяноста семей, и в том январе среди них практиковал один врач. Уильям Григс был новым членом сообщества; недавно он купил ферму примерно в двух с половиной километрах от дома священника [27]. Активный, набожный гражданин Григс неоднократно жаловался, что таверны расположены рядом с молельными домами, и свидетельствовал против граждан, уклонявшихся от богослужений. У Григса имелось девять медицинских текстов. Он умел читать, но не писать. Скорее всего, именно он – или в том числе он, так как Пэррис, очевидно, консультировался с несколькими врачами, – осматривал девочек. Когда-то Григс принадлежал к пастве Пэрриса в Бостоне, эти двое общались с одними и теми же семьями в Салеме. Есть как минимум одна явная причина предположить, что Пэррис обратился к семидесятиоднолетнему Григсу: болезнь следовала за стариком по пятам. Повидавшие мир, гораздо более искушенные доктора в свое время осматривали детей Гудвинов, которые вдруг синели и жаловались, что их поджаривают на невидимых вертелах. Предполагалось, что длительные жестокие припадки насылаются дьяволом. Первый вопрос, который задавала в этих обстоятельствах жертва, был: «Меня что, околдовали?» [28] Врач, поколение назад смотревший одну измученную некоей болезнью девочку из Гротона, сначала диагностировал расстройство желудка [29]. А в следующий свой визит отказался продолжать вести ее случай. Болезнь была от дьявола, и он прописал всему поселению строгий пост. Кто бы ни лечил Абигейл и Бетти, он пришел к такому же заключению. Совершенно ясно, что в воздухе уже витало объяснение: здесь замешана какая-то сверхъестественная сила. «Рука зла» стала диагнозом [30], «быстро подхваченным соседями», – пишет преподобный Хейл, единственный из хроникеров, кто наблюдал за первыми симптомами девочек Пэрриса. Последних, судя по всему, такое медицинское заключение страшно напугало, и самочувствие их ухудшилось.
У Хейла имелся в этой области некоторый опыт: однажды в детстве он присоединился к делегации, пытавшейся добиться признания от ведьмы перед казнью. Обвиненная была соседкой Хейла, первой повешенной в Массачусетсе за колдовство. Всю дорогу на виселицу она отрицала свою вину. После преподобный разговаривал с другой осужденной ведьмой, получившей в 1680 году помилование. Служивший в соседнем Беверли дружелюбный пятидесятишестилетний Хейл считал себя одним из ближайших коллег Пэрриса. Как практически все в Новой Англии того времени, он верил в существование ведьм, а то и в ангелов, единорогов, русалок. Как этот человек воспринял этот диагноз? Увиденное не могло его удивить – скорее он вздохнул с облегчением. «Адские козни», по его выражению, развеивали все сомнения насчет состояния девичьих душ и освобождали его от всякой ответственности. У него были все основания предпочесть сатанинские проказы Божьей каре: одержимость бесами стала бы более серьезной проблемой[11]. Каким бы тревожным ни казался такой диагноз, он все-таки будоражил кровь. Колдовство было дурным знамением, а пуритане такое уважали. Никогда прежде подобного не случалось в доме священника. На белом полотне пасторской репутации вмешательство темных сил смотрелось, по крайней мере, более неприглядным пятном, чем рождение незаконного внука – с этим Коттону Мэзеру предстояло столкнуться в будущем. Итак, Мэзер на десять лет моложе Пэрриса, в 1692 году ему всего двадцать девять. Он уже весьма популярен и, судя по всему, вскоре станет самым известным человеком в Новой Англии – так бывает, когда ты хорош собой, высок, одарен и полон сил, поступаешь в Гарвард в одиннадцать лет, произносишь свою первую проповедь в шестнадцать, а само твое имя напоминает о двух легендах раннего массачусетского духовенства.
11
Если и имела место серьезная дискуссия о разнице между колдовством и одержимостью, то нам о ней ничего не известно [31]. Не все улавливали или хотя бы пытались уловить эту разницу – симптомы большей частью совпадали. Мэзер отмечал их «близкое сходство» и даже соединил два понятия в заглавии своих «Памятных историй». Одно могло повлечь за собой другое. «Совершенно обычная вещь, – говорил пастор в разгар гротонского дела, – когда одержимость передается через колдовство» (здесь он соглашался со своим отцом Инкризом, который верил, что можно подхватить сразу обе хвори). Подыскивая объяснение происходящему, Пэррис с самого начала подозревал одержимость бесами. Считалось, однако, что одержимый не испытывал физических страданий – а на телах девочек виднелись следы явного физического воздействия. Довольно скоро обнаружились доказательства колдовских чар, что не могло не порадовать Пэрриса: одержимый, по собственной воле открывавший себя для нечисти, был виновен. Околдованный – нет.