В каждую проповедь Пэррис пытался впихнуть слишком много, а в итоге мог выжать предмет проповеди досуха и совершенно измотать слушателей. Он знал, что частенько не оправдывал ожиданий, но отказывался это признавать. Оловянные кружки на алтаре такие уродливые. Нельзя ли их заменить? (У более богатых сообществ имелась серебряная алтарная посуда.) Он привез с собой несколько вещей, нечасто встречавшихся в деревенском Салеме: собственную серебряную кружку, письменный стол и зеркало. Он мог похвастаться личным гербом – редкостью у массачусетских пасторов. Пэррис взрослел на Барбадосе, в богатейшей колонии английской Америки, находившейся тогда на пике своего могущества. Он повидал прекрасные дома и пышное гостеприимство. Салем выглядел убого и, с учетом численности семейного поместья на Барбадосе, наверняка казался ему слишком безлюдным. Очень скоро новый пастор попытался присвоить себе дом и участок. Маневр был не то чтобы неуместным, но уж слишком поспешным: поселения делали подобные подарки своим пасторам лишь после долгой службы. Жители деревни не согласились [66].
Не прошло и года с его посвящения, а Пэррис уже составил список жалоб, который решил зачитать своим прихожанам. Дважды поднимался шум, который не дал ему закончить. В итоге он излил свою скорбь на особой встрече в приемной пастората. Ни дом, ни изгородь, ни пастбище, ни жалованье, ни поставки дров – ничто не удовлетворяло потребностям Сэмюэла Пэрриса. Построенный восемь лет назад коттедж требовал немедленного ремонта. Изгородь сгнила и грозила вот-вот упасть. Густой кустарник заполонил две трети пастбища. Пастор не мог существовать без жалованья. Разговор о дровах он оставил на десерт: после нечеловеческих усилий с его стороны наконец пришли две маленькие партии. На дворе стоял конец октября. Без дров, предупредил он паству, не будет им никакого Слова Божия. «Я не могу проповедовать без серьезной подготовки. Я не могу готовиться без тепла. Я не могу спокойно жить без изучения Писания», – объяснил Пэррис [67]. Он потребовал быстрого рассмотрения каждого из вопросов, а также «человеколюбивого христианского ответа в письменной форме». Деревенский воздух зазвенел от ледяной обиды, напряженного ожидания и отчаяния, и домашние пастора не могли не почувствовать этого на себе. Семья принимала рассерженных посетителей, слышала разговоры на повышенных тонах и яростный топот ботинок. Пастор нашел своих прихожан в высшей степени непочтительными людьми. К написанной петиции он добавил строчку в своем фирменном стиле – надменной жалости к себе: «Разрешите заметить, что если вы продолжите упираться, то ваше поведение доведет меня либо до могилы, либо до какого-нибудь другого места». Он догадывался, что прихожане были добрее к его предшественникам. Никто из последних так не оконфузился. Никто из них, вероятно, не был так восприимчив к холоду, как он, почти десять лет проживший в тропиках.
Жители деревни не раз встречались, чтобы обсудить затруднительное положение своего пастора. Жалованье ему не выплачивали уже несколько месяцев; уже осенью 1690 года зашла речь о его смещении. Специальный комитет, собиравший средства для оплаты его труда, в конце 1691 года проголосовал против. К тому же у него закончились дрова. В проповеди Пэрриса начала пробираться горечь. В его доме тем временем становилось все холоднее и холоднее, и он объявлял об этом с кафедры. Если бы не заезжий дьякон из города, в последний момент организовавший доставку, то он бы просто замерз, проинформировал прихожан пастор 8 октября. Он не стал призывать их сжалиться над его семьей, остро осознававшей проблемы кормильца и тоже наверняка дрожавшей под ударами разгулявшейся непогоды: ноябрь принес бешеные снегопады и дикие ветра. Пэррис сообщил членам комитета, навестившим его в начале месяца, что они должны заботиться о нем лучше, чем о других. 18 ноября он, выбравшись из сугроба, пожаловался, что «дров ему едва хватит до завтра» [68]. Как назло, зима в тот год выдалась на редкость морозной. Замерзал и хлеб на алтарных тарелках, и чернила в ручках, и сажа в камине. Дымоход плевался ледяной пылью. Пэррис читал проповедь, а в ответ хрипло кашляли, нестройно шмыгали носами и шаркали серьезно обмороженными ногами. 3 января 1692 года, к всеобщему облегчению, он сам оборвал проповедь. Было попросту слишком холодно, чтобы продолжать [69].