Выбрать главу

— Я отвергаю Бога?! — заревел вдруг Иван. — Я попов отвергаю и лицемеров вроде тебя. Я не верю, что у тебя есть потребность три часа выстаивать на всенощных службах. Вы все притворяетесь.

— Неправда. И ты знаешь, что это неправда. Перед кем лицемерить? Перед коммунистами, которые прогоняют верующих людей с работы?

— Я отвергаю Бога? Да я избу купил рядом с монастырем.

— Зачем ты это сделал, если не ходишь на службы?

— Я люблю красоту. Я могу часами смотреть на фрески Дионисия. И мне совершенно не нужно, чтобы меня отвлекал дьякон звяканьем кадила.

— А-а-а, вот ты и проговорился. Кадило тебе мешает. И запах ладана. А кто его боится?

Конечно, это я зря сказал. Ивана даже перекосило от ярости. Он схватил новый холст, натянутый на подрамник, и с треском насадил его на мольберт.

Это была наша первая ссора. Из-за соборования мы поссорились во второй раз. Но через две недели

он сам позвонил мне и пригласил навестить его в деревенской тиши. Избу он купил за 600 рублей. Это была покосившаяся развалина на живописнейшем высоком берегу Шексны.

Иван поддомкратил избу, поменял два нижних венца и пристроил светелку с окном во всю стену. Получилась прекрасная мастерская с видом на Шексну. Я приехал к нему в конце мая. Стояли белые ночи. Уложил он меня в этой мастерской. Я не мог до утра сомкнуть глаз, глядя на широкую излучину реки, по которой часто шли грузовые суда с длинной палубой и невысокой надстройкой у самой кормы. Солнце село за горизонт, но долго посылало пылающие лучи в едва померкнувшую синь неба, расцвечивало высокие перистые облака и закрашивало светло-желтым бока низко плывущих плотных беломраморных завихрений.

Заснул я часов в шесть, а в десять Иван разбудил меня. Он взял этюдник, и мы пошли вдоль берега реки.

Несколько раз он останавливался у невысоких холмов, всходил на них, оглядывая красоты, потом спускался и мы шли в поисках более красивого пейзажа. Через час мы поднялись на гору Мауру, и Иван показал мне, откуда Кирилл Белозерский высмотрел себе место для спасения души.

— Вон там Кирилло-Белозерский монастырь, — показал Иван на восток.

Но увидеть монастырь из-за высоких елей не удалось. Мы спустились с горы и пошли в сторону Горицкого монастыря. Монастырь был в страшном запустении: полуразвалившаяся церковь и несколько строений — некогда монашеских келлий. Пьяненький мужичок подошел к нам и стал клянчить на водку:

— Друг мой повесился. Я теперь на всю деревню один мужик остался.

— А баб сколько в деревне? — спросил я, чтобы как- то поддержать разговор.

Мужичок не ответил, крякнул и отчаянно махнул рукой. Я дал ему красненькую десятку с профилем вождя всех времен и народов.

Иван хотел было порисовать в монастыре, но передумал, и мы отправились обратно. По дороге он рассказал мне, что и в его деревне за минувшую зиму повесились два мужика.

Так это было нелепо: красивая река, луга с сочными зелеными травами и ярким разноцветьем полевых цветов, необъятное бездонное небо, а под ним — тоскующий народ, не замечающий этой красоты, потерявший смысл жизни и само желание ее продолжать. Что должно происходить с душой, чтобы она толкнула своего хозяина в петлю!? И что произошло с народом? Предки этих самоубийц — вологодские-тотемские мужики — с одним топором и без всякой техники освоили Сибирь и дошли до Америки. А у этих нынче и горя особого нет: бери земли сколько хочешь, трудись и радуйся возможности питаться от трудов своих... Почти целый век мучили русского крестьянина, пока не убили в нем волю к жизни.

Мы обменялись с Иваном несколькими невеселыми фразами и остаток пути шли молча. За полверсты до деревни Иван остановился и сказал, что «нашел точку». Он снял с плеча этюдник, а я, чтобы не мешать ему, пошел к дому готовить обед.

Иван вернулся часа через три и, не заходя в дом, пошел к реке. Я побрел вслед за ним и увидел, как он отмывает от грязи человеческий череп. Тонкой палкой он выгребал из глазниц землю и опускал череп в воду, вымывая из него остатки грязи.

Я остановился в двух шагах и стоял молча. Иван, не оглядываясь на меня, произнес:

— Только не говори, что Православие не разрешает художникам писать натюрморты с черепами.

— Где ты его взял? — спросил я и подошел ближе.

— Валялся рядом с кладбищем. Там еще один лежит.

— Где именно?

Иван усмехнулся.

— От того места, где я остался, по тропе до начала кладбища. А отсюда если пойдешь, то за деревней от развилки вправо до первых могил. Увидишь. Там только один уцелевший крест. Рядом с ним и ищи.

Я поднялся к дому, взял лопату и пошел к кладбищу. Найти единственный крест было просто. Под ним действительно лежал череп. Я положил его под крестом в яму полуметровой глубины. Копать до гроба и проверять, на месте ли череп у похороненного в этой могиле, не стал.

Когда я вернулся, Иван сидел у мольберта в светелке. Посредине небольшого стола на красной драпировке лежал череп. Рядом с ним — глиняный кувшин с широким горлом, красное яблоко, привезенное мной, и две сушеные рыбины. Иван уже набросал подмалевок и орудовал кистью в вытянутой руке. Он откинул голову назад и, прищурившись, поглядывал то на изображаемые предметы, то на холст. На мой приход он никак не отреагировал, и я вышел. Спустился к реке и забрался в лодку. Эту лодку Иван купил прошлым летом у соседа — того самого, что самовольно отправил себя к праотцам. Лодка была большая, хорошо просмоленная. И лежала она на берегу очень живописно. Вот бы какой пейзаж написать! Я начал заочный разговор с Иваном. Получилось складно. Я бы послушался и побежал захоранивать череп. Но как убедить Ивана?! При его-то упрямстве!

Я долго смотрел на медленно текущую воду, на сновавших возле мостков жуков-водомерок, на русалочьи волосы водорослей. Они плавно колыхались, словно невидимый гребень течения расчесывал их. Закатное солнце пустило по воде огненную дорожку.

«И вместо того, чтобы сидеть сейчас здесь и писать эту красоту, бедняга мазюкает символ смерти!» — скорбела моя душа.

Я побежал в избу и закричал с порога:

— Посмотри, какой закат! Отвлекись!

Иван не взглянул на меня и ничего не ответил. Я взял табурет и сел напротив него.

— Ты меня прости, но я должен тебе это сказать. Ты не артефакт в земле нашел, не рыцарский шлем, а человеческие останки. У тебя на столе лежит часть покойника. А она должна покоиться в земле до Второго Пришествия. Покоиться, а не лежать в соседстве с сушеными лещами.

Иван холодно посмотрел на меня:

— Для меня это часть натюрморта. Я художник и имею право, вслед за великими мастерами, писать натюрморты с чем угодно: фруктами, сушеными рыбами, ослиными или человеческими черепами.

— У тебя нет такого права. Покойник должен быть упокоен.

— Да что ты зарядил свою бодягу! Какой покойник? У меня нет покойника. Это череп. Часть натюрморта, имеющего искусствоведческое определение «вани- тас». «Ванитас» — это натюрморт с черепом в качестве центральной детали композиции. И это не простой натюрморт. Это символ. В нем глубокая философия, выраженная в библейском изречении Экклезиаста. «Ванитас ванитатум эт омниа ванитас!» Суета сует и все суета! Это сказал Экклезиаст, а не я и не искусствовед Жучкин. Да, мне нравится этот символ. Символ скоротечности жизни и бессмысленной суеты. И если ты не ценишь великих художников, написавших шедевры, в центре которых были черепа, то нам не о чем говорить. Поль Сезанн, Босх, Пикассо, Ван Гог... А Дюрер с Караваджо, написавшие святого Иеронима с черепом! Продолжать? Ладно, тебе не нравится моя живопись. Ты говоришь: она мрачна. Я просто передаю суть явлений. Я их вижу, а ты нет. В этом все дело.

— Череп с зажженной сигаретой работы Ван Гога— это, конечно, замечательно. А как ты думаешь, почему Поленов, Нестеров, Куинджи и другие русские художники обходились без черепов? Почему они воспевали красоту жизни, а не ее бессмысленность и ужас?

— Вот их и спрашивай. Художник волен делать все, что подскажет ему вдохновение.