— Ну как тебя расшевелить, как сделать, чтобы ты увидел суть не в смерти, а в вечной жизни. Смерти нет. Ее победил Христос. Суть не во мраке. Как можно человеку с чуткой душой не видеть этого? Отвергать Фаворский свет и Христа — Солнце жизни и предпочесть этому мрак.
— Я Христа не отвергаю. Я отвергаю тех, кто Его учение одевает в бетонные одежды. Я законничество ненавижу. И законников, которых, кстати, Христос изгонял из храма.
— Да ведь ты храм отвергаешь. Отрицаешь необходимость Таинств. Но Таинства установлены Самим Христом. Значит, ты отвергаешь Бога и то, что Он даровал нам в качестве орудия спасения.
Иван положил кисть, придвинулся ко мне и тихо сказал:
— Прекрати эту высокопарную болтовню. Я благодарю Бога за то, что Он даровал мне свободу. Жажда свободы мучила меня с детства. Теперь я ее обрел. И не отнимай ее у меня. И еще: в своем доме я буду делать все, что хочу. Если ты попробуешь украсть череп и закопать его — пеняй на себя.
Продолжать этот разговор было бессмысленно. Я впервые услыхал из уст моего друга угрозу. И он не шутил. Я вышел из светелки, взял свой рюкзак и выбрался на улицу.
Белая ночь сделала речной пейзаж еще таинственнее и прекраснее, чем он был час тому назад. Река тускло серебрилась. Вздыбленная горка света на месте закатившегося солнца была тревожно-багровой у горизонта, но чем выше, тем светлее и радостнее. Я шел по берегу Шексны, пытаясь успокоиться и понять, прав ли я, покидая моего гордого друга, или нужно вернуться. Я приехал, чтобы залатать разрыв из-за соборования его матери, и вместо примирения — еще горший разрыв. Пятнадцать лет я надеялся, что смогу помочь ему. Столько лет я не предпринимал лобовых атак, не старался переспорить его. Если и заводил разговор о вере, то старался сделать это неназойливо. Я был уверен, что при его твердости и мужестве из него получится истинный воин Христов. И он утрет нам всем, теплохладным, носы, совершив какой-нибудь замечательный подвиг. И даже после этой истории с черепом я не терял надежды.
Обычно он возвращался из деревни в конце октября. Я позвонил ему в ноябре. Он вежливо, но сухо отвечал на мои вопросы. Когда я спросил, похоронил ли он череп, в трубке раздались короткие гудки.
С тех пор я не звонил ему. А недавно встретил в метро его сына. Он обрадовался встрече и спросил, почему я пропал: не звоню и не приезжаю к ним. Конечно, Иван ничего не рассказал ему.
— Как папа, как мама? — спросил я.
— А вы не знаете? Папа умер в начале лета. Дурацкая смерть. Мама ругала его за то, что он ходил на эти «марши несогласных». Они постоянно спорили из-за политики и ссорились из-за этого. После одной из ссор папу разбил паралич. Через неделю он умер. Последние дни он едва шевелил языком. Понять что-нибудь было очень трудно. Потом начался бред. Кстати, он вас все время вспоминал. Просил, чтобы вам передали, что он похоронил. А кого похоронил? Может, бабушку имел в виду. Но скорее всего бредил.
Попутчик
Каких только у меня не было попутчиков, но этот оставил неизгладимую память о себе. Мы ехали в поезде Санкт-Петербург—Адлер вдвоем в купе, хотя в кассах говорили, что билетов нет. В последний момент компьютер выбросил один купейный билет. Кассир сказала, что мне крупно повезло. Но в нашем вагоне почти во всех купе ехали по одному — по два пассажира. Мы думали, что будут большие посадки по дороге. Но нет! Несколько человек в Москве да в Туле и одна дама в Ельце. А потом лишь в Воронеже и в Ростове набралось народу, и то не на весь вагон. И это в середине июня, в сезон отпусков. Хорош капитализм, однако! Люди не могут купить билеты, а поезд едет на юг полупустой. Конечно, хорошо, что с тобой в купе один сосед, а не три, но за державу обидно.
Мой попутчик пришел за минуту до отправления. Поздоровался и больше не проронил ни слова до самого утра. А утром я достал дорожную снедь, разложил ее и предложил соседу разделить со мной трапезу. Он рассмеялся и выложил точно такой же джентльменский набор: вареные яйца, бутерброды с сыром и колбасой и пачку печенья.
— А курицу вам положили? — смеясь спросил он.
— Положили.
— А бомж-пакет?
— Это что такое?
— «Доширак» или что-нибудь наподобие. Лапшу или пюре в пластиковой коробке.
— Кажется, положили.
Сосед мой наклонился, отыскивая что-то в сумке, а я быстренько перекрестился и приступил к завтраку. Сосед выпрямился и, лукаво глядя на меня, медленно перекрестился широким крестом:
— Чай, не в Эмиратах и не в Пакистане. По родной земле едем, слава Богу! Чего таиться! Имеем право и перекреститься, и помолиться. Вы не в паломничество направились? Не в Задонский монастырь?
— Нет. Еду в Сочи.
— Отдыхать? В санаторий, поди?
— Нет. Мать моя болеет. Нужно поухаживать за ней.
— Это дело хорошее. Богоугодное. А сколько матери?
— Восемьдесят пять.
— Немало. Богом данный срок превзошла. «Аще в силах, осемьдесят. И множае труд и болезнь»... А если больше восьмидесяти, как вы думаете, зачем и кому дает Господь лишние годы? Сверх им же установленного предела?
— Не знаю. Наверно, для покаяния.
— Ия так думаю. Если человек грешил и понял, что оскорблял своими грехами Господа, то ему дается возможность болезнями и страданиями выжечь остаток мерзости в душе. Это когда Господу и в яд посылать человека жалко, но и в рай — никак. Вот и полежи, родимый, пострадай, сокрушаясь о своем нечестии. А когда попалится горячим раскаянием вся нечистота, вот тогда Господь к Себе и позовет.
Судя по тому, как мой сосед появился в купе и как вел себя вечером, я никак не ожидал, что он окажется верующим, да еще склонным к духовным рассуждениям. Начал он сразу, без разбега. Не поговорив о чем-нибудь нейтральном, не представившись и не спросив моего имени-отчества... Да и вид у него был больно пижонистый. Эдакий молодящийся старичок. Без бороды. Лицо довольно молодое, но как будто после пластической операции. На лбу глубокая горизонтальная складка, словно заглаженная утюгом. От нее между бровей две вертикальные морщины. Этот рисунок из трех морщин очень походил на орла с горизонтально распростертыми крыльями — чистая кокарда немецкого солдата Второй мировой войны. Такое ощущение, будто пилотку снял, а кокарда на лбу осталась.
Одет он был как модный молодой человек. Даже сумка из толстенной кожи, как чересседельник у американских ковбоев, с массивными бронзовыми застежками. Я таких сумок в жизни не видел. И коричневые мокасины с белой подошвой совсем не походили на обувку паломника. Да еще шелковый шейный платок, который он повязал, как только вернулся после умывания. Богословствовать с этим господином почему-то не хотелось. Но по всему было видно, что он настроился на долгий разговор. Я решил повернуть нашу беседу в более-менее светское русло.
—- Вы знаете, у меня был один знакомый — Михаил Иванович Вальберг — последний уцелевший при большевиках паж. Он учился в Пажеском корпусе до самого его закрытия. В гражданской войне он не участвовал. Но в тридцатых годах его посадили. Его отец — генерал Вальберг — при царе был начальником Павловского пехотного училища. За это и за пажескую юность и посадили Михаила Ивановича. И отбыл он в Колымских лагерях шестнадцать лет.
А прожил 96. Ровно шестнадцать сверх определенных человеку восьмидесяти.
— Очень интересно.
— Знал я еще одного замечательного человека — Александра Сергеевича Некрасова. Он тоже долго сидел. И тоже, кажется, шестнадцать лет. И тоже скончался в возрасте 96 лет.
— Слушайте, об этом нужно подумать. Конечно, нет никакой статистики о том, кто сколько прожил после тюрем и лагерей, но, очевидно, для Своих верных чад Господь сделал подарки. Большевики отняли у них шестнадцать лет, а Господь ровно столько подарил.
Со светским руслом не очень получалось. Тогда я решил возразить самому себе:
— Многие лагерники после освобождения умирали довольно скоро. Отец моего друга не дотянул и до шестидесяти. Да и Варлам Шаламов тоже умер довольно рано.
— Вы знаете, дело не в числах как таковых и не в нумерологии. Рассуждать об этом можно бесконечно. А в том дело, что мне послезавтра исполняется семьдесят. И я не уверен, что Господь даст мне еще десять лет, несмотря на то что я «в силах». Я на всякий случай решил встретить свой невеселый юбилей в Задонском монастыре.