Но главное в другом. Со мной сидел один старичок. Он занимался самиздатом. На плохонькой бумаге печатал религиозную литературу. И пишущей машинкой не брезговал. Сам печатал и народу раздавал.
Вот как коммунисты боялись слова Божьего: посадили бедного вместе с убийцами, ворами и валютчиками. Вот он-то мне и мозги, и душу поставил на место: «Как же ты мог торговать святыми иконами и не почувствовать, с чем и с кем имел дело?! Неужели у тебя душа ни разу не дрогнула?» — спрашивал он меня. А у меня не то что не дрогнула, а такое в ней, родимой, творилось... Лучше не вспоминать. Я это дрожание по-своему усмирял: после каждой удачной сделки пускался во все тяжкие. А когда этот мой сокамерник, раб Божий Феодор, стал обо мне, окаянном, молиться со слезами... Да что со слезами! Рыдал после того, как я ему и о половине своих подвигов не рассказал. Однажды ночью просыпаюсь, а он Бога молит простить мои преступления. И, поверите, то ли спросонья, то ли ночь была какая-то особенная: я лежу под одеялом и слушаю его шепот — такой горячий, с такой энергией он произносил мое имя и слова молитвы... Я вдруг разревелся и не мог целый час успокоиться. А я вам доложу, что я вообще никогда не плакал. Ни в детстве, а потом и подавно. Откинул я одеяло и реву. И Федор в голос плачет. Сокамерники проснулись — и... только один матюгнулся и замолк. Все лежат и пошевелиться не могут. Потом братва рассказывала: ужас всех объял, а через некоторое время отошло, и сердцу легко стало и радостно. И не с одним это произошло. Нас было 12 архаровцев, как апостолов у Господа. Правда, иуд оказалось поболе. Корявый — мутный был мужик — замутил братву. Сказал, что это мы с Федором коллективный гипноз напустили. А Федор ответил: «Это нас, братцы, Ангел посетил». И стали мы после этой ночи молиться. Кому скажи, что полхаты на молитву Федор поставил, — не поверят. А Корявый с двумя орлами бесноваться стали. Драки устраивали, визжали. Слава Богу, у тех, кто молился, был крутой заступник — любого заваливал. Да еще два мокрушника-убийцы — с ними тоже не связывались. Так у них от молитвы не морды, а лица сделались — как у детей. Федор наизусть знал и утреннее, и вечернее правила, Покаянный канон. Изобразительны по воскресеньям читал и пел. Тропари всем праздникам. Но война шла конкретная. Федора по воскресеньям отлавливали — и в карцер. За худшие дела так не наказывали, как за молитву. Это потом не только разрешали молиться, но и церковь открыли. А до этого — просто труба...
Я потом, после отсидки, встретил кума — опера. Он говорит: о нашей камере, трижды Краснознаменной, до сих пор легенды ходят. Говорят, Богородица нам явилась. Не знаю, может, Федору и явилась...
Я потом братву, которая уверовала, на Святую Землю возил. Правда, на Геннисаретском озере бесяра на нас напал крепко. Я даже думаю, не тот ли это был легион, которого Господь изгнал из гадаринского товарища. Так нас всех скрутило. Готовы были разорвать друг друга. Но это грустная история. Главное, мы помирились и теперь братва стали братьями. Помогаем друг другу во всем.
А вот Федор, Царство ему Небесное, не сподобился волю увидеть. Но другой мой друган — я от него подобного не ожидал — как только вышел, все монастыри объездил, у всех старцев побывал. Стал алтарником, потом чтецом в храме. Говорит мне: «Поехали к отцу Павлу Груздеву. Он нашего брата понимает. Может и совет нужный дать, и отмолить. Сам оттянул на сталинских курортах чуть ли не двадцать лет». Я говорю: «Поехали». Прихожу на вокзал: «Куда едем?» — «До Ярославля, а там до Тутаева». Ну, я чуть не помер. «Как до Тутаева?» — «Да так. Он там рядом, в деревне служит».
Вот ведь как Господь ведет. Где грешил — туда и каяться поезжай. Приехали мы. Народу у батюшки полно. Мы стоим во дворе, ждем. Друган мой сидел за то, что превысил самооборону. Не виноват был. Защищался. Но скорбел крепко — ведь душу человеческую погубил. Стоит и переживает: «А вдруг батя со мной и говорить не станет!» Выходит батюшка. Оглядел бабулек — и к нам. Обнимает моего другана, а на меня чуть не по матушке: «Пошел вон, пес смердящий! Чего приехал?! Поболтать?! Болтай у себя, а ко мне каяться приезжай». Увел он моего другана и больше двух часов с ним говорил. А я стою как оплеванный пенек и не знаю, то ли бежать, то ли попытаться снова подойти к отцу Павлу. Бабульки на меня как на врага смотрят. Раз батюшку прогневил, то надо показать и им свое отношение. А мне так обидно.
Думал: исповедуюсь, поговорю, спрошу, как жить дальше. А он меня при всех шуганул. Тут подходит ко мне одна бабуля — я ее и не заметил сразу. Смотрит на меня по-доброму. Говорит: «Ты, сынок, наверно, не готов принести покаяние. Надо ведь не просто перечислить грехи, а душу наизнанку вывернуть, показать свой грех и вырвать его и выбросить вон, как вырезанный аппендицит. Погляди в свою душу и не обижайся на батюшку. Он не любит теплохладных». Я ее слушаю. Понимаю, что она права, но от обиды все во мне горит. Тоже мне, старец. От великой любви он меня при всех приложил. Стоило ехать, чтобы получить такое.
Пошел я к Волге. Сижу рядом с храмом. Там раньше лодочная станция была. Смотрю на воду. Думаю: «Вот так житие мое и течет. И все впустую. Сколько его, этого жития, осталось? Гонялся за удовольствиями, а чтобы их получить, все заповеди нарушал. А награду себе придумал — грех смертный. В блуде отраду находил». Чувствую, стыд меня стал припекать. Душа размягчаться стала. И вдруг мысль: «Сейчас тебя кто-нибудь узнает. Отволокут в ментовку. Давай беги, и нечего тут тебе делать». Так я и не вернулся к батюшке. Поехал домой. А друган мой несколько дней был при нем. Вернулся другим. Вера в нем с той поры — алмаз твердейший. А я поехал в Печоры. Принял меня отец Иоанн Крестьянкин. Вот у кого любовь! Обласкал. Посоветовал Питер на время оставить и все окружение. Дал мне адрес одного бати. Говорит: поезжай к нему. Поживи при храме. Потрудись, помолись. Через полгода приезжай ко мне. Поглядим, как дела пойдут и что дальше делать. Я и поехал. А когда говорил с отцом Иоанном, понял, что отец Павел был трижды прав. Не шугани он меня тогда, я бы так и был туристом. Ездил бы по святым местам без толку. Я ведь никак не мог молиться. Клапан какой-то во мне сидел. Читаю слова молитвы — и как о стенку горох. Не трогают. В тюрьме трогали. Там мог молиться. А прожил три года на воле — и закрылся клапан. Я ведь ничего не делал. Устроился формально в одну контору и зарплату отдавал мужику, который меня оформил. А сам матушкины камешки проживал. Она вскоре после моего освобождения умерла. Я поначалу молился, а потом клапан захлопнулся, и чувствую лапу мохнатую, сжимающую горло. Не могу в церкви вместе со всеми «Отче наш» петь. Не могу вслух молитвы прочесть. А поговорил с отцом Иоанном — и клапан приоткрылся. И уже не так меня крепко душить стало.
Я в селе, куда меня отец Иоанн отослал, чего только не делал. Вся работа по храму была на мне. Я и дрова доставал и колол, и храм сторожил, и убирал, и алтарничал, и читал, и с бабульками пел. Храм только отдали, а там и ремонт, и печку сразу же пришлось сложить. Одним словом, крутился как никогда в жизни. А я же работы никакой не знал. До сорока с лишним лет балда-балдой прожил. Да еще и с батюшкой не просто было. Он мою подноготную знал. Уважать не мог. В душе, конечно, презирал. Но видел мое старание. Иногда приглашал к себе. Давал книги всякие читать. По «Добротолюбию» потом беседы устраивал. Некоторые мои суждения называл оригинальными. Не знаю, что он имел в виду. Наверно, я ересь порол. И у меня было такое чувство, что он делает это через силу. Он без семьи — монашествовал. Но хоть и монах, все же по слабости человеческой и собеседник иногда нужен. Я старался быть ему хорошим помощником.
Особенно его ценил за молитву. Служил он красиво и усердно. Молился по ночам. И подолгу. Нестяжательный был. Я ему денежку привезу, а он либо старикам, либо детям раздаст. А нужд по ремонту было много. Я потом понял, что он мои деньги не хочет на храм пускать. Грязные деньги. Я на это обижался, а потом он и говорит: «Ты не обижайся. Потрудись несколько годков. Дурь и все, что накопил, из тебя выйдет. И тебе, и мне будет легко. Я в тебе поначалу разбойника видел, а теперь вижу заявку на разбойника благоразумного. Так что стяжай благоразумие, и войдешь в радость Господа нашего». И я старался. Но эти несколько годков меня пугали. Отец Иоанн говорил про полгода.