Визит благочинного не только успокоил отца Олега, а даже окрылил. Он решил вообще не обличать Валентину, а подождать, когда она сама поймет, что доносы — не лучшее дело. Они с матушкой обидели ее тем, что распустили хор. Надо бы ей какой-нибудь чин придумать. Какое-нибудь заметное дело. А пока ничего не придумал, то на ближайшей
литургии объявил о том, что назначает Валентину заместителем старосты. Удивлению Валентины не было предела. После службы староста пыталась выяснить, в чем будут заключаться обязанности ее заместительницы. Батюшка ответил неопределенно и без особых раздумий сказал, что дел на приходе скоро будет много, а первое, что он поручает Валентине, — организовать паломничество в Троице-Сергиеву лавру. Вернее, записать желающих. О деталях обещал поговорить с ней на неделе. Он вышел из храма, а староста с Валентиной и Антониной остались в храме на уборку.
Батюшка уже подъезжал на своем «жигуленке» к магазину, где его ждала матушка, ушедшая из храма раньше его, и вдруг вспомнил, что забыл в алтаре телефон. Вот незадача! Пришлось вернуться.
Валентина с Антониной стояли перегнувшись через барьер, за которым сидела Агриппина Степановна, и с жаром что-то обсуждали. Отца Олега они не заметили, и он тихонько вошел в алтарь через дьяконские двери. Телефон лежал на подоконнике. Батюшка взял его и повернулся, чтобы выйти, но неожиданно услышал нечто, что заставило его задержаться. Антонина гневно выговаривала Валентине: «Ты думаешь, люди тебе спасибо скажут за твои письма?!»
— Да ладно тебе, — огрызнулась та. — Чего удумала. Какие письма?
— А такие. Верка-то все сказывала. Как ты митрополиту жалобы на нашего батюшку пишешь. И ее пристегнула сочинять.
— А что, не правда? Я правду пишу. Он тут всяко мелет. Его и понять нельзя. Отец Михаил молебен отслужит — и домой. А этот разводит тут турусы. И к чему призывает, не понять.
— А чего понимать. Он говорит, каяться надо. А мы не каемся. Клуб себе придумали. Ходят кому не лень. Может, и в Бога не веруют, а ходят.
— Да откуда ты знаешь, кто верует, а кто нет. Сама- то ты в кого веруешь?
— Я-то в Господа нашего верую. А Господь сказал, надо каяться. Вот ты, Валь, и покайся батюшке, что кляузы пишешь.
— Вот еще. Чего удумала.
— Так зачем ты тогда в церковь ходишь! Батюшке гадишь и каяться не хочешь.
— То мое дело.
— Да не твое, а наше. Мы, как батюшка говорит, одно тело. Мы один организм духовный. И если ты в этот организм дерьма наклала, то мы его и вытряхнем. Если не покаешься.
— Ты погоди грозить. А то я тебе такого устрою! Сама-то больно каешься?
— Я-то каюсь. А у меня и таких заслуг перед бесом нет, как у тебя. Ты мужиков-то полрайона пропустила.
— А твое какое дело? Я в том покаялась.
— А как каялась? Поди, сказала: «Грешна по блудной части» — и все.
— А тебе-то что?..
— Так какое с того покаяние.
— Да такое...
— А ты пальцы загибала?
— Какие пальцы? — А вот с тем-то да тем-то... Главного агронома бы помянула.
— Да молчи ты...
— Да у ней пальцов-то не хватит ни на руках, ни на ногах, — засмеялась староста.
— Вы сами-то хороши. У тебя, Степановна, тоже Кузьмич был после смерти мужа.
— А я молчу. Да и созналась в том.
— Чо созналась. Антонина вон с батюшкой слезу требуют. Ты поплакала-то?
— А чего плакать. Кузьмич мужик-то справный был. Непьющий. Не обидел ни разу. Я его тоже.
— А все ж блуд, — вздохнула Антонина.
— Блуд-то, он разный, — оправдывалась Степановна. — Сошлась с хорошим человеком. Он вдовец. Я вдова. С ним жила честно. Я, по правде, и не знаю, как тут каяться. Свадьбу что ль надо было с гармошкой аль под венец! Нам же уж по шестьдесят было. Я долго отказывалась. Перед внуками срам. А он: одиноко мне, хоть в петлю лезь. Так что тут как поглядеть. Один скажет: душу погубила в грехе, другой: человека от петли спасла.
— Ну, уж от петли.
— Форменно от петли. Тоскливо жил. Хотел удавиться. Так что не знаю, какое покаяние мне батюшке принести. Рассказать все — так он сам говорит: мне не истории нужны, а сердца ваши. А сердце мое теперь по двум моим мужикам тоскует. И молюсь я за них. А что не венчано прожила, так то Господь разберет. А и где венчаться-то было? В клубе, что ль? Может, соберусь да слезно и покаюсь. Рюмочку для слезы и для храбрости пропущу — и на исповедь.
С минуту помолчали. Отец Олег хотел выйти, но тут Валентина сердито набросилась на Антонину:
— А что ты вообще понимаешь?! Каяться. Тебе хорошо. У тебя ни кожи, ни рожи. И смолоду страшная была. А меня парни чуть не с пеленок зазывали. На тебя бы столько внимания, так еще бы поглядели, какая ты святоша. Мужики к тебе не лезли — на тебе и греха нет. А ко мне лезли. Думаешь, легко по молодости удержаться? Так я и слова такого не знала — «грех».
Жила, как все жили. А кто у нас себя грешницами считал? Кто? Хоть одну бабу назови.
— Моя мать, — тихо вздохнула Антонина.
— Она-то что? Она и не у нас в селе жила. Мы о ней ничего не знаем.
— Она, покойница. Царство ей Небесное... До самой смерти чемодан с кирпичами носила.
— Какой еще чемодан?
Антонина всхлипнула, утерла нос передником.
— За грех убийства. Братик у меня был Яшенька. Кроткий, славный. Божие дите. А мальчишки все дразнили и колотили его за то, что он в их проказах не участвовал. Трусом обзывали. Они, как яблоки поспевать начнут, чисто грачи на деревьях сидят.
— Понятное дело. Я и сама по чужим садам лазала, — перебила ее Валентина. — И стекла в школе били, и сарай подожгли вредной Акулине, и белье могли с веревок сорвать да в грязь. Корову у Коркина хвостом к хвосту лошади привязали. Да чего там...проказа на проказе. Хулиганье сплошное. А Яшенька все с мамкой сидел. Вот они его однажды поймали и говорят: «Иди у Кисляковой огурцы сорви». Мешок дали. «А не нарвешь — мы тебе уши оборвем да накостыляем. Иди, не трусь». Яшенька и пополз по огороду, чтобы не быть трусом. А Петровна-то Кислякова у окна сидит. Видит Яшеньку-то. Он только огурец сорвал, а она уже бежит с кочергой. Ну, он деру. А она орет на всю деревню: «Ворюга проклятый!» А он-то, бедный... Ему и огурцы-то даром не нужны. Своих полно. Он-то битья мальчишек испугался. Во двор забег, а мамка- то наша выскочила из избы. Что за гром с соседского огорода? А Петровна ей и орет: «Тихоня-то твой вор поносный. Огурцы мои скрал». А маменька-то, Царство ей Небесное, схватила лучину от дранки. Изба-то дранкой крыта. Шиферов-то не было. Да этой лучиной и шлепнула его по голове. А в лучине-то гвоздь ржавый. Да как раз в ямочку, что в голове. В темечко. Яшенька упал, ножками задрыгал и затих.
— И что,убила?
Антонина опять всхлипнула и кивнула.
— Насмерть убила?
— Убила мать сыночка. Братика моего кроткого... За огурец. Свою надежу. Нас-то девок пятеро и один брат. Что там было... И суд был. Говорят, вот времена суровые были. Суровые. И жили впроголодь. Никаких «дошираков» в лавках не продавали, чтоб за три минуты суп был. Жидким щам рады были до смерти. Траву для коровушки по канавам серпом резали. Я режу, а Валюшка четырех годов на страже стоит. Чтоб никто не увидел. А поймают — отберут. И позор. И посадят. А все равно резали. Куда денешься. Корова — не наш брат, чтоб уговорить не есть вовсе... Да вы помните.
— Чего не помнить. У меня самой мать на три года посадили за траву — колхозное добро, — поддакнула Валентина. — Ну, дальше-то что? Не тяни.
— Так вот, со всем своим суровством, судья мать- го отпустил, да еще и тайно ей потом денег сунул на похороны. А мальчишек-то, что подбили Яшеньку, наказал. Самых заводил главных в колонию для малолеток. А маменька... Суд человеческий одно. А она сама себя крепко осудила. Ела потом по куску хлеба в день да водицы кружечку. И так целый год. В чем только душа держалась. Работы-то с пятерыми! Мы, конечно, помогали. А все одно — только поворачивайся. И в колхозе, и дома. А потом свалилась она. Язва пошла — чуть не померла. Истощение — довела себя. Определили ей инвалидность. Так вот тогда она и придумала себе чемодан. Нагрузила камнями и повсюду с ним. Это с язвой-то. А еще придумала себе тайные подвиги: по ночам общественные работы делала. Мосту нас провалился. Так она и починила. Откуда силы! Да как она бревна-то достала. Явно из леса. Ведь и посадить могли. Это потом мы узнали: ей Сашка-дурачок помогал. У него силища была аховая. Когда электричество тянули, мужики столбы носили. Один столб вшестером. А Сашка взваливал на плечо столб да версту без передыху один нес. Он и помогал. Она и вдовам втайне помочь творила. Иной раз по неделе дома не было — все чего-то людям делала. Еще спала в поле. Прямо на земле. А дома — не знаю, спала ли. Всю ночь лампада горела да головой об пол бухалась. Да плач слышен: «Господи, прости окаянную!»