— Может, потому что боль он причиняет телу? — огрызнулся Курт; инструктор отмахнулся:
— И боль — чушь, майстер инквизитор.
— Да, — отозвался он, покривившись в улыбке. — Так мне все говорили — первые две минуты допроса.
— Ну, — кивнул Хауэр, снова усевшись напротив, — я предвидел, что разговор повернет в эту сторону.
За тем, как тот выложил на стол длинную иглу, Курт пронаблюдал, хмурясь все больше, и уточнил опасливо:
— Это — что?
— Фокус хочешь, Гессе? — улыбнулся инструктор и медленно, аккуратно, словно добросовестная швея, ввел острие под ноготь, с нескрываемым удовольствием глядя на то, как Курт снова скривился, на сей раз не отведя, однако, взгляда. — И боль — чушь, — повторил он ровно, приподняв руку и демонстрируя ее со всех сторон. — И заметь, я не скриплю зубами, не кусаю губы, не обливаюсь холодным потом. Я ее просто не чувствую, этой боли. Я могу и проткнуть себе ладонь насквозь, и даже — твой кошмарный сон! — взять в руку горячий уголь, но кожи жалко, после долго зарастает и мешает работе. Однако, если не веришь на слово — ради такого дела могу пожертвовать.
— Не надо, — поморщился Курт. — Верю. Выньте.
— Могу, — повторил инструктор, выдернув иглу, и стер пальцем выступившую каплю крови. — И при этом, Гессе, я буду травить тебе байки и смеяться над ними вместе с тобою. Повторяю: и боль — чушь.
— До известных пределов, — уточнил он; Хауэр согласно кивнул:
— Разумеется. Я ведь не Господь Бог, да и Тому, я полагаю, на кресте было несладко… Это лишь шаг — на долгом пути.
— К чему?
— Откуда мне знать. Я всего лишь инструктор зондергрупп. Я не знаю, где пределы человеческим возможностям. К сожалению, у меня недостанет времени на то, чтобы обучить тебя вот такому, а ведь и это умения немаловажные. Ты следователь первого ранга, имеешь доступ к некоторым тайнам Конгрегации, и если уж твоей подготовке уделяют столь пристальное внимание — будешь иметь доступ все больший. Как полагаешь, не захотят ли некоторые из наших недругов эти тайны выведать? Не сегодня, не завтра, не те, что известны тебе сейчас, но… Пускай ты сможешь закрыть мозги от их поползновений, но есть кое-что проще для этих целей: вот такое. Никто просто не станет напрягаться и лезть в твой разум, тебя не мудрствуя лукаво прикрутят к стулу и выпотрошат из тебя то, что их интересует. Скажи откровенно — все, что применял на допросах, сам-то выдержишь? Думаю, и половины не стерпишь. Сломаешься. Возразишь?
— Не возражу, — отозвался Курт. — Лгать не стану. Я оставляю как вариант любой исход событий в такой ситуации, но — следует признать, особенной терпеливости в этом смысле за мною прежде не замечалось. В академии — я ведь чрезмерным миролюбием и соблюдением правил не грешил, а потому побывал всюду, и на скамье под розгами, и во дворе под плетью… Когда ты знаешь, что тебе полагается десяток горячих — достаточно сжать зубы и терпеть, и это довольно легко, потому что знаешь, когда все закончится. А в некоторых случаях наставники поступали образом довольно скверным. К примеру, когда курсант не нарушает режим или брякает скабрезную шуточку о Деве Марии, а, скажем, изобьет того, кто слабее, пытаясь таким образом утвердиться; тогда главное не сама кара — главное сломать такого морально, дабы у него не осталось гонору ломать других. Вот и я однажды обрел подобное внушение — не десять ударов, не двадцать, просто-напросто до первого крика. Собственно, можно этот самый крик издать при первом же ударе, и наказанию конец… Но гордость… а репутация среди сокурсников… Мне было тринадцать, я еще сохранил остатки былой заносчивости и шел с уверенностью, что буду держаться до потери сознания.
— И как? — с интересом осведомился инструктор; Курт усмехнулся:
— Заорал на третьем десятке; тамошний exsecutor свое дело знал. Но правды ради следует заметить, что за мной — рекорд.
— Однако же на одной гордости далеко не уедешь, — заметил Хауэр наставительно. — Ты, как и все, пытался победить боль, а я с ней подружился, втерся в доверие и гнусно предал. Разумеется, я не всесилен, и если взяться за меня всерьез, никакие мои ухищрения мне не помогут, однако я убежден, что возможно все. Возможно взяться рукой за раскаленный металл и не просто не ощутить боли, но и не оставить на коже следов; и, уж простите за ересь, майстер инквизитор, ни Божий суд, ни дьявольское вмешательство здесь никаким боком. Все зависит от самого человека, от его воли; я еще не понял, как этого добиться, но уверен, что — и это можно.
— Что человек все может? — уточнил Курт с улыбкой и для самого себя неожиданно спросил: — Как вы попали в Конгрегацию?
— Не заговаривай мне зубы, Гессе, — посерьезнел инструктор, кивнув на пляшущий над восковым столбиком огонек. — Протяни руку и затуши треклятую свечку.
… — Нет.
— Согласен, я не знаю, каково это, — вздохнул Хауэр устало, медленно поведя ладонью над свечой и, ненадолго задержав ее почти в самом пламени, убрал, отирая копоть с кожи. — Обжигался, как все люди — о горячую посуду, об уголь в костре, о кочергу, но такого, как ты, не переживал. Это верно. Понимаю, что у всех свои страхи. Кто-то боится мышей, кто-то змей… Девки, в основном.
— Если это — попытка ударить по самолюбию, — предупредил Курт кисло, — понапрасну стараетесь. Я проделывал это сам — не раз. Помогает слабо.
— Слабо? — уточнил Хауэр. — Выходит, нельзя сказать, что не помогает вовсе? Возьми, стало быть, свое самолюбие на вооружение, возможно, оно поспособствует?.. Знаешь, Гессе, когда я начал читать твою сопроводиловку, я стал подумывать, хотя этого мне поручено не было, отвадить тебя от этой блажи, и мне даже показалось, что я знаю, как это сделать. Клин вышибают клином…
— Уже пытались, — вымученно усмехнулся он. — Не сказать, что стало хуже, но и не лучше.
— Когда дочитал, — кивнул инструктор, — понял, что такой метод не годится. Хотя, я так мыслю, если пару раз в неделю запирать тебя в горящем доме, спустя полгода ты бояться попросту замаешься, отчего и перестанешь. Правда, существует вероятность и того, что, в конце концов, рехнешься. Это было бы досадно… Чего ты боишься, Гессе? Боли? Чушь; судя по тому, что я знаю, тебя не раз резали, ты умудрился словить пару стрел — так что же? Ведь ты не начал бояться стычек, не прячешься под стол при виде арбалета? Ты не боишься огня; ты его ненавидишь. Как противника, который сбил тебя с ног, отнял оружие, приставил клинок к горлу и — не стал убивать… — на мгновение Хауэр умолк, глядя на него сквозь прищур, и кивнул: — Ага. Я попал в точку… Ну, Бог с этим. Разбираться в твоей душе должен не я, а отец Бенедикт, самовольно же предпринимать попытки целительства я не могу — если с твоим умственным или душевным состоянием после моих препараций и впрямь станет неладно, с меня живого шкуру стянут и прибьют ее все у того же отца Бенедикта на стене. Я дал тебе мысль, обдумай ее, коли есть желание; более я не стану на тебя давить. Вот только покажу тебе еще один фокус… Что ты делаешь с противником, когда не хочешь или опасаешься приближаться к нему? Достаешь арбалет. Победить этоговрага тоже возможно, не входя с ним в соприкосновение. Смотри. Так погасить огонь сможешь даже ты; можно сказать, способ нарочно для тебя.
От стола со свечой Хауэр встал на расстоянии трех шагов, глядя на дрожащий огонек пристально, точно и впрямь арбалетчик на укрепленную перед ним мишень; правая ладонь поджалась в кулак, тут же расслабившись снова, и тот повторил — тихо и серьезно:
— Смотри на свечу.
Инструктор выбросил правую руку вперед отчетливым, коротким движением, словно оттолкнув от себя ладонью тяжелый кувшин с зерном; до маленького трепещущего язычка пламени от этой ладони, будто упершейся в невидимую стену, оставалось еще локтя полтора, а потому в первые мгновения подумалось, что это попросту игра теней или обман утомившегося за прошедший день зрения. Миг прошел в тишине, прошел второй, и лишь тогда Курт осознал, что свеча и в самом деле погасла.
— Это не волшба, — снова заговорил Хауэр под его потрясенное молчание. — У меня нет никаких врожденных способностей, я ничем не одарен свыше, я обыкновенный человек, такой же, как тысячи других, обитающих в Германии. Этого я достиг сам. Сможешь и ты.