Выбрать главу

Рома не любил туда ходить, и даже вспоминать об этом месте себе запрещал, будто был этот ожог не на земле, а на теле близкого человека. Он всегда шёл направо, по дороге через поле, на котором уже давно ничего не росло, и всё же его регулярно по весне поднимали, чтобы лес не забил. Потом оврагом, потом входил в деревья – и там отключался, шёл по наитию, никогда не запоминая и не отмечая дорогу, плутал, бродил, но в конце концов выходил куда надо – хотя мог и не вый- ти. Так уже случалось, прохаживал весь день, выбивался из сил – и возвращался домой ни с чем, голодный и усталый. Мучился потом одной мыслью: почему не вышел на поляну, почему его не пустили? И, подумав, всегда находил причину, ведь обязательно должна была быть причина: он был зол, или думал не о том, или вообще просто думал.

Потому что главное, что помогало выйти на поляну, как он заметил, – это не думать. Отключить голову. Просто идти.

Он впервые вышел туда именно так – случайно. Год назад, он только приехал, только обживался в родном, но напрочь забытом городе. Давила тоска, и он решил сбежать. Утром вышел из дома и пошёл, куда несли ноги. Но они выносили всё время в какую-то срань. Сперва – на плешь от завода, где было так гадко, что даже дышать не хотелось, зажимал нос, хоть и понимал, что за сто лет ничего вредного не осталось. Потом пошёл оврагом, нарвался на спонтанную свалку: кто-то свёз за город мешки с битым кирпичом, ломаные доски, куски рубероида, обрывки проводов и изоляцию… Всё это теперь торчало на дне оврага, зарастая лопухами, зарастая землёй, как дурная безымянная могила заложного покойника – такого, кого не принимает земля.

Дальше было поле, и в нём – коровы. Коровы после дождя. Он тогда ещё не знал, чем это чревато: два километра вязкого, жирного чернозёма, вспаханного прошедшим стадом в вонючую и липкую грязь. Он вывозился по уши, брюки, куртка, даже нос – всё было в грязи. Ему хватило ума в тот день обуть кеды, выходил же на лёгкую прогулку. Кеды скоро превратились в комья грязи, которые тащил на ногах как гири. Сперва ещё пытался выгадать дорогу, обходить осклизшие места, перешагивать подозрительные жёлтые лужи в отпечатках копыт, глубоких, как колодцы. Но потом это потеряло смысл. Он просто шёл. Пах коровой. За два километра вымок так, словно пробежал десять. Хотел было повернуть домой, но не то от усталости, не то просто всё продолжал идти, уже ничего не соображая.

Потом выбрался в лес, и дальше помнил плохо. Но странно, что эта же короткая потеря памяти случалась потом всякий раз. Помнил только, что был лес, и он по нему шарахался, не разбирая дороги. То тут, то там попадались следы присутствия человека, и всякий раз эти следы впечатляли его болезненно и жёстко: советская кукла без одежды, с запавшим одним и открытым другим глазом, с кудрявыми жёсткими волосами, она была засунута в развилку ствола берёзы, словно её пытали. Вдруг как забор вырастал в облетевшем, колючем малиннике ржавый остов железной кровати, с шариками, колёсиками, с панцирной сеткой, на тонких ножках. Попалась газовая плита на две конфорки, белая эмаль скололась, дверца-раззява, но он её узнал: такая же плита стояла когда-то в доме у бабушки. Вспомнил сестрицу Алёнушку, встретившую в лесу печку, пока бежала за унесённым лебедями братом, и подумал: откуда бы в лесу печка? Откуда и эта плита. На оставленные кострища, вбитые в стволы металлические прутья, бутылки и мусор он уже внимания не обращал. Лес был исхоженный, люди бывали здесь, казалось, всегда, но сейчас отчего-то сгинули. А он остался, но он был в тот момент не человек, он сам не мог бы назвать себя человеком, глядя на всё это, болезненно шарахаясь от человеческого, шатаясь по лесу без дороги, – он не мог бы сказать, кто он, но точно не человек.

А потом вышел – как и всякий раз с тех пор выходил: неожиданно. Вывалился из бурелома – и остановился. Место было обычное. Ничего особого: поляна и поляна. Трава густая, не вытоптанная, не съеденная, без прожжённых проплешин. Коряга – осина, здоровенная, толстая, упала давно, вросла уже в землю, обросла мохом, засыпало её листьями, вытянулась позади неё молодая ёлочка, получился шалаш. Низенький, мрачный, приближаться к нему не хотелось, словно там кто-то жил: не то лиса, не то лисун. Но другие ели, росшие в обрамлении поляны, – высокие, старые, с тяжёлыми тёмными лапами – были такие величественные, такое создавали чувство покоя, что он понял: дома. Стянул с себя сумку, кинул на землю, прилёг – и тут громыхнуло и пошёл дождь.