— Эй, кто тут?
— Это я, — говорит Настенька, отделяясь от столба. Она зябко запахивает на груди платок. — Встречать хотела, думала, заблудились…
— Ничего, дошел… промок немножко…
— Ну и немножко! — улыбается она. — И есть небось хотите… Пошли в избу!..
У нас с Настей свои, особенные отношения: она частенько посмеивается над моими походами за частушками, но тем не менее любит сопровождать меня по хуторам. Когда я, сидя где-нибудь на завалинке, торопливо записываю слова понравившейся мне песни, она стоит рядом и смотрит на быстро бегающий по бумаге карандаш. А сама вся вытянется, прислушиваясь к песне, и на лице у нее удивление: слова, которые раньше казались привычными, звучат по-новому, тревожат сердце. Настя втихомолку пишет стихи, я об этом догадался сразу, как поселился у бакенщика, — сам когда-то занимался этим. Мне она их не показывает, а я не спрашиваю.
Мы входим в избу. Настя щурится от света и сбрасывает с себя платок. Она высокая, плотная. Каштановые волосы кудряшками падают на лоб. Глаза у нее ласковые и чуть удивленные, припухшие красные губы смеются.
— Вот, батя, заявился наш пропащий, — говорит она звонко.
Панфилыч поднимает голову от стола, на котором лежит сеть: он в свободное время плетет сети. Сняв очки, осматривает меня.
— Эге, брат Тихоныч, ты, как я погляжу, весь в грязи.
— Подвода обдала…
— Ишь, черти непутевые! Костюм заляпали. Раздевайся, сушить будем…
Я рассказываю, как было дело. Панфилыч слушает и вдруг восклицает:
— Эге, да это ж тебя Истомин — лесник придонского лесного участка, что на той стороне Дона.
— Зачем же ему так поступать?
— Не угадал кто… а с нашим братом, простым, то есть мужиком, он не церемонится! — говорит Панфилыч.
— Эх, какой ты, батя, человек, — укоризненно говорит Настя, — сам Игнату Кузьмичу не симпатизируешь, зачем еще и человека настраиваешь? Откуда ты взял, что проезжал Истомин?
— А у кого ж еще пролетка с верхом? — резонно замечает Панфилыч.
Он замолкает и склоняется над сетью.
— Я сейчас рыбы поджарю, — говорит Настя и уходит в сени.
Панфилыч приглашает меня за перегородку, достает из дальнего угла цибарку.
— Погляди-ка, что я промыслил нынче…
В цибарке с жестким костяным стуком трутся стерляди.
— Здорово! Где же это ты?..
— А у Кривого колена. Сегодня рыбакам помогал, сеть мою они пробовали… Мне еще одну связать надо…
— Что это ты взялся!
Панфилыч ставит ведро на место, оглядывается и шепотом говорит:
— Настюшке хочу обновку к именинам справить, соображаешь? Продам вот еще сеть, куплю ей отрез…
Я понимаю старика: заработок бакенщика скромен. Вот и приходится заниматься промыслом.
…За поздним ужином я рассказал Насте, какие новые песни записал на «улице», и между прочим сообщил, что сегодня там появился новый человек.
— Кто ж это? — заинтересовалась она.
— Не знаю. Студент, говорят, московский…
Настя навалилась грудью на стол.
— Не Юркой звать?
— Кажется… А что?
— Так… интересно вообще-то… да и знакомый у меня один есть Юрка, тоже в Москве учится, не тот ли?..
Я пожал плечами. Настя собрала со стола и вышла в сени. В окна избушки, постепенно стихая, стучали капли дождя, потрескивал фитиль керосиновой лампы. От тепла, сытного ужина и тишины меня стало клонить ко сну…
— Юркой, говоришь, звали парня-то? — неожиданно спросил Панфилыч.
Я с трудом стряхнул с себя дремоту:
— Юркой, а что?..
— Невысокий такой, тихонький?
— Ага…
— Ну, тогда беспременно он. Прилетел… вот уж я тебе скажу… — начал было Панфилыч с воодушевлением, но, увидев входившую Настю, поперхнулся. Настя подозрительно поглядела на него и присела к столу.
— Утихает дождик, — сказала она, — завтра погода хорошая должна быть… Я, батя, челнок у тебя с утра возьму, на ту сторону мне надо…
— Мне тоже надо съездить в район. И меня возьми, — сказал я.
Панфилыч хмуро смотрит на нас и, перестав ковыряться в сети, недовольно говорит:
— А на покос кто завтра пойдет? Сено-то корове надо запасать ай нет? Да тебе, Тихоныч, и ехать-то не в чем — костюм мокрый…
Мы обмениваемся с Настей понимающими взглядами: не любит старик одиночества. Но насчет покоса он прав: пора самая сенокосная. Придется отложить поездку.