И вот отец явился за нами. Наскоро мы собрались и помчались.
Ну, а что же сама виновница этого переполоха? Вот как описывала впоследствии Мария Алексеевна эту судьбоносную для нее встречу.
Из неизданной книги М. А. Олениной-Д'Альгейм «Сновидения и воспоминания»:
Этот вечер и был моим дебютом в Питере и моим первым знакомством с членами «Могучей кучки». Все они были в сборе, кроме, конечно, Мусоргского и Бородина, умершего зимой. Балакирев встретил нас очень радушно.
— Не споете ли нам что-нибудь?
— С большим удовольствием, — отвечаю я и иду к роялю. Саша садится мне аккомпанировать, а сам ни жив ни мертв, так взволнован, попав сразу в среду им обожаемых композиторов. Я же никого ясно не вижу, да и не гляжу ни на кого. Балакирев потихоньку спросил, не могу ли я спеть что-нибудь Чайковского. Увы, я пела только одну его вещь, да и нот этих не захватила.
Затем хозяин позвал нас ужинать. Милий Алексеевич посадил меня по правую руку, между собой и Стасовым. Последний все неистовствовал и повторял: «Мария Алексеевна, вы наша надежда». И только Чайковский был рассеян и малоразговорчив. Видно было, что в этом кружке он не свой
Надо ли говорить, какой мощный творческий заряд дало юной певице благословение таких признанных корифеев, как Стасов и Балакирев. Дружбу, трогательное внимание и опеку последнего она пронесет потом через многие годы. Но нужно также признать, что и сама Оленина оказалась сущей находкой для «кучкистов», чью камерную музыку в ту пору никто практически не исполнял, по крайней мере, публично. Косвенное подтверждение тому мы находим у Александра Оленина, будущего композитора и фольклориста, который на правах старшего брата вводил 17-летнюю сестру в музыкальный мир Петербурга.
Я не знал, кто в Петербурге считался тогда лучшим преподавателем пения, да и не стремился это узнать. По мне лучшим должен был быть тот, кто признавал Балакирева, Мусоргского, — вот и все. Став на такую позицию, я настаивал, чтобы сестра начала занятия с Юлией Федоровной Платоновой, что работала над ролью Марины Мнишек под руководством самого Мусоргского. Родители да и сестра предоставили мне в этом деле в некотором смысле решающий голос.
И вот мы отправились к ней втроем — я, сестра и тетушка Екатерина Александровна, жившая с нами. Звоним. Нас принимают очень радушно. Узнав, что мы деревенщина, Платонова старается ободрить сестру.
«Ну, спойте что-нибудь, ведь вы можете что-нибудь спеть?» Я ей шепнул, и она запела «Истомленную горем» Кюи.
…Смотрю на Платонову — она в полном изумлении: «Откуда вы это знаете? И как спето! Ну, еще что-нибудь!» Тут сестра спела «Озорника» Мусоргского и что-то Балакирева. Тут уж удивлению и восторгам Платоновой не было границ. Она кинулась обнимать сестру и все повторяла: «Вот подите, все это никем не признается, отвергается, а там, где-то в глуши, зреют силы, для которых и это знакомо». Затем бросилась показывать портреты Мусоргского и других, все с подписями, клавир Бориса, ей подаренный автором, и долго, долго не могла успокоиться.
Занятия у Платоновой позволили молодой певице получить в руки живую ниточку, протянувшуюся от ее педагога к самому Мусоргскому, чья музыка постепенно, но властно отвоевывает все большее место в ее сердце. Не ирония ли, что именно тот член «Могучей кучки», который сыграет впоследствии такую выдающуюся роль в ее судьбе, в жизни с ней разминулся? И лишь в своем творчестве она сумеет наверстать этот горький пробел.
А между тем отношение к Мусоргскому, в силу особой новизны и необычности его музыки, было в ту пору далеко не однозначным. Даже в среде ближайших его единомышленников-«кучкистов». Вот что рассказывала Олениной несколько лет спустя другой ее замечательный педагог — Александра Николаевна Молас, свояченица Римского-Корсакова, практически единственный интерпретатор вокальной камерной музыки Новой русской школы в 80-е годы.
[Из воспоминаний Олениной-д’Альгейм]
Тогда уже вышла партитура «Бориса Годунова» с новой оркестровкой Римского-Корсакова, и Балакирев сказал так о новой оркестровке «Бориса»: «Она совершенно была излишней, оркестровка автора несравненно лучше подходила к его народной драме. Римскому можно извинить — у него такая многочисленная семья». Милий Алексеевич был не без юмора, не злого, но все же довольно язвительного, да и себя не всегда щадил.