Вернувшись, сели пить чай, и Лев Николаевич вздумал сам меня проэкзаменовать. Стол в их столовой очень длинный был и узкий, так что я хорошо могла видеть моего vis-a-vis, несмотря на мое плохое зрение. Вдруг, обращаясь ко мне, он спросил: «Думаете ли вы, что совершенно глухой композитор может создавать гениальные произведения?» Меня этот вопрос так озадачил и мой ответный взгляд, верно, был полон таким удивлением, что не дожидаясь моего словесного ответа, Толстой сказал: «Oui, je comprends, je comprends»[2].
После обеда, часов в девять графиня повела меня к роялю. Гольденвейзер, с которым она тут же меня познакомила, сидел уже у рояля. Он был очень тонкий музыкант, блестящий виртуоз, и был очень дружен с семьей Толстого. Я пела Мусоргского, но не одного его, а также и Шумана и Шуберта. После того, что я спела из «Детской», Толстой сказал, что не понимает, как музыка может изобразить движения. Я ответила: «Так же, думаю, как и слова писателей». Вдруг я подумала, не спеть ли мне теперь «Полководца» с его французским текстом — я тогда еще его по-русски не успела выучить. «Полководец» был у меня в рукописи переложен ниже и назван Петром «La guerre». Когда я кончила петь, Толстой воскликнул: «Чье это сочинение?» Да и все были в восторге, думали, что какой-нибудь французский композитор был его автором. А когда я назвала Мусоргского, Толстой заявил: «Как же мне толкуют, что Мусоргский плохой композитор? Ведь то, что мы сию минуту слышали, более, чем прекрасно».
Я подумала, что противники Мусоргского должны были бы нас повесить… Больше мы не бывали в Ясной Поляне.
Встречи в России, концерты в Петербурге и Москве еще больше укрепляют Оленину в осознании своей миссии — пропагандировать русскую музыку, способствовать ее исполнению в России и за ее пределами. С этого времени она перестает быть просто «русской певицей, живущей в Париже», начинается истинно интернациональная концертная деятельность русской певицы. С 1901 года Мария Алексеевна делит свое время между Россией, Францией и Бельгией, а в 1912 году совершает большую поездку в Англию. И, как круги на воде, ширятся печатные отклики и рецензии.
Клод Дебюсси в «Revue blanche»:
«Композитору Мусоргскому нельзя и желать более верного интерпретатора. Все в ее исполнении было выражено с точностью, которая граничит с чудом. В „Детской“ нельзя не отметить молитву девочки перед сном, в которой передано нежное волнение детской души, а в „Колыбельной кукле“ каждое слово способно воспроизводить картины, полные таинственного волшебства, присущие детскому воображению».
Цезарь Кюи в газете «Россия»:
«Г-жа Оленина-д’Альгейм — артистка убежденная: она не идет за публикой, не гоняется за успехом; она поет то, что она ценит, что ей дорого, и в пропаганде любимой музыки проявляет замечательную самостоятельность и смелость. Достаточно сказать: она поет Мусоргского. И это — настоящее откровение».
Отклики рецензентов и музыкальных критиков через службу газетных вырезок стекались, конечно, и к д’Альгеймам, но…
[Оленина-д’Альгейм]
Я в них и не заглядывала. Я всегда была какая-то юродивая или заколдованная, да и теперь, сознаюсь, меня сильнее интересуют вопросы о всем человечестве, чем частные или личные. И хотя все эти отзывы могли повлиять хорошо или дурно на нашу дальнейшую деятельность, об этом я не думала. Я знала, что наша будущая работа зависела единственно от нашего кармана: будут деньги продолжать пропаганду о Мусоргском, — все пойдет хорошо, не будет денег, — то как бы нас ни хвалили, все пойдет прахом.
А денег, между тем, постоянно не хватало. Какое-то обостренно-гипертрофированное отношение к коммерческой стороне искусства, якобы постыдной, презренной, оскверняющей его высокое предназначение, нередко побуждало артистку отказываться от выгодных предложений и гастролей. Об этом, например, следующий эпизод, нашедший отражение в переписке Балакирева с Александром Олениным.