Особенно тяжкий осадок оставил у нее состоявшийся в декабре 1964 года конкурс вокалистов им. Мусоргского. Не привлечь к нему первую исполнительницу его музыки было, пожалуй, неприлично. Но и опасения его организаторов по поводу ее непредсказуемого нрава и недипломатичной прямоты были, надо сказать, не беспочвенны. В самом деле, кто мог знать, как поведет себя своевольная, не знающая советской конкурсной практики старуха в какой-нибудь рутинной, «домашней» для обтершейся консерваторской публики ситуации?
[Из письма М. Олениной-д’Альгейм Виктору Рыбинскому, 10 ноября 1964 г.]
…Мне только что принесли газету «Правда», в ней опубликован состав жюри конкурса Мусоргского. Я с удивлением прочла, что меня баллотировали почетным членом и, конечно, без права голоса… Не понимаю, каким образом я была назначена почетным членом. Никто меня об этом не просил, как всегда и везде это делается. Тех, кто так поступают, зовут неучами.
Все, как я вижу, участники в жюри — профессора и, верно, послали своих учеников и учениц конкурировать и сами же будут за них голосовать. Нигде, ни в каком конкурсе так не поступают, и очень ясно, почему. Приглашаются в жюри музыканты и музыковеды, которым конкурирующие не знакомы. Это по здравому смыслу делается.
Этот конкурс стал для Олениной-д’Альгейм своего рода пробным камнем, долженствующим показать: возможна ли в Советском Союзе та деятельность в пользу музыки Мусоргского, о которой она мечтала. На поверку оказалось — невозможна. И снова предпринимает Мария Алексеевна отчаянный, теперь уже заведомо обреченный (в 96 лет!) шаг в попытке вернуться назад во Францию — в тот самый приют Галиньяни для престарелых артистов, который — ирония судьбы! — она отважно покинула в 1959 году перед возвращением на родину. Но на этот раз французская Академия изящных искусств сухо извещает ее, что свободных мест в подведомственном ей приюте нет, а если таковые появятся, то в досье мадам Олениной должны наличествовать следуюшие документы: свидетельство о рождении, справка об отсутствии инфекционных заболеваний, справка об общем состоянии здоровья и, наконец, подтверждение серьезности намерений вернуться во Францию.
Сохранился черновик ответа Марии Алексеевны, который она начала писать карандашом на оборотной стороне этого официального документа, но так и не закончила. Черновик открывается словами: «Мое стремление и желание — жить под небом Франции…» Что ж, горькая чаша разочарований, ожидавших ее при возвращении на родину, видимо, была испита до конца…
В эти последние годы в советской прессе не было напечатано ни одной заметки о живущей еще в Москве великой артистке. Исключение составляет 1969 год, год столетия Олениной-д’Альгейм, когда в печати появилось несколько поверхностных материалов, посвященных этому событию. Но никакого официального празднования юбилея не было. Единственным, кто поздравил живую легенду русского музыкального искусства, да и то по личной инициативе, от самого себя, был старший консультант Всесоюзного театрального объединения Ф. Монахов, узнавший о столетнем юбилее из интервью в «Литературной России». Вот как описывает этот эпизод племянница Марии Алексеевны, дочь известного русского философа Сергея Соловьева Наталья Сергеевна:
«Ф. Монахов разыскал телефон, договорился. Ему назначили время. Мария Алексеевна была чрезвычайно взволнована. Гостя поразило ее благородное лицо, седые волосы, одухотворенность. Чем-то она ему напомнила Яблочкину. Совсем глухая. Налили красного винца, чокнулись. Она выпила и сказала: „Поживем еще“».
К началу 1970 года здоровье Марии Алексеевны резко ухудшилось. По совету врачей ее поместили в дом для престарелых, где она вскоре и скончалась, не дожив месяца до 101 года. Печать обошла это событие полным молчанием. Только спустя полгода краткое сообщение о ее смерти появилось в журнале «Музыкальная жизнь». Она умерла, как умирали герои песен Мусоргского, как умер сам композитор, в безвестности и одиночестве, как бы повторив судьбу тех, кого она воплотила когда-то в своем творчестве.