Выбрать главу

Наконец, несколько слов необходимо сказать о «переговорах с правителем», четвертом элементе предложенной Шёнле парадигмы изгнания. Он пишет:

…в крайне персонифицированной российской политической культуре, где правитель является главным арбитром в судьбе отдельных лиц, независимо от внешнего характера политической системы, изгнание нередко принимает форму опалы, что иногда побуждает обе стороны попытаться начать диалог и провести переговоры в той или иной форме, часто через посредников.

Эта ситуация, как отмечает Шёнле, вполне универсальна и восходит, в частности, к взаимоотношениям между опальным Овидием и Августом, когда поэт пытался оправдать себя в глазах императора и вернуть его благосклонность. В русской истории ярким примером такого «диалога» является переписка с Иваном Грозным князя Андрея Курбского, послужившего прототипом всех политических изгнанников. Бежав от царского гнева в Литву, Курбский принялся за сочинение длинных посланий правителю. В прошлом такое поведение было характерно для внутренних эмигрантов, от Радищева и Пушкина до Мандельштама, а также для квази-эмигрантов вроде Горького или Алексея Толстого, которые собирались вернуться в СССР и вынуждены были создавать впечатление лояльности новому режиму и поддерживать с ним связь. Однако для большинства эмигрантов, уехавших насовсем, любая форма «диалога» с Лениным, Сталиным и их преемниками была немыслима. В своей речи «Миссия русской эмиграции» Бунин недвусмысленно определяет суть этой миссии как «неприятие» большевистского режима60. Со времен первой волны эмиграции и до конца семидесятых любые «переговоры» и контакты с советской властью были бы расценены как ее легитимация и коллаборационизм. При этом, разумеется, неоспорим и факт наличия среди белоэмигрантов двойных агентов, действительно сотрудничавших со сталинским режимом. Некоторые из них вынуждены были в конце концов уехать в СССР и нередко сразу после этого оказывались на Лубянке, как Сергей Эфрон, но эта ситуация не имеет ничего общего с «переговорами».

Евразийство, видимо, можно рассматривать как своего рода интеллектуальное сближение с большевизмом. Это важное направление, сформировавшееся в 1920–1930‐е годы, ставило задачу преодолеть пропасть между Советской Россией и диаспорой. Его сторонники предлагали некий третий путь, аргументируя его полуевропейским-полуазиатским характером страны, и пытались обосновать предпосылки к установлению на родине утопической демократической православно-советской формы правления. В 1927 году один из лидеров евразийцев, Петр Савицкий, даже предпринял тайную поездку в СССР в надежде обсудить свой план с большевиками. В конечном счете призывы евразийцев к примирению между изгнанниками и сталинизмом не были услышаны ни по ту, ни по другую сторону границы, и евразийство постепенно зачахло, чтобы возродиться в иной форме уже в постсоветский период.

Различные вариации архетипической модели русского изгнания представлены в последующих главах. Хотя этот сборник посвящен литературе, большинство из обсуждаемых нами авторов оказались за рубежом из‐за конкретной политической ситуации, разногласий с режимом или давления со стороны официальных структур. Многие продолжали придерживаться четких политических взглядов и в эмиграции, и эти взгляды, как правило, находили отражение в их творчестве.

Что может быть более естественным для индивида, желающего играть важную культурную роль у своих сограждан, чем обращение к ним в обличье пророка? В главе «Переосмысление русской литературной традиции пророчества в диаспоре: Бунин, Набоков и Вячеслав Иванов» Памела Дэвидсон исследует послереволюционные трансформации одной из констант русского национального канона – метафору «писатель-пророк» – как в диаспоре, так и в советском контексте. Основное внимание в этой главе направлено на взаимоотношения между литературной традицией, национальной идентичностью и географическим местоположением. Может ли метафора, традиционно выражавшая «национальную миссию» русской литературы и двоевластие государства и церкви, продолжить свое существование за пределами родной страны? Если да, то что происходит с этой метафорой и литературой, которую она представляет? Может ли национальное стать транснациональным? После краткого обзора пророческих интерпретаций революции в раннесоветской литературе Дэвидсон подробно рассматривает три произведения: речь Бунина «Миссия русской эмиграции», рассказ Набокова «Гроза» и цикл В. Иванова «Римские сонеты». Все три были написаны в 1924 году, и в каждом представлена определенная вариация пророческой традиции. Ее анализ показывает, что метафора «писатель-пророк» оставалась в центре литературных и идеологических дискуссий на раннем этапе становления диаспоры. Бунин воспользовался библейским языком, чтобы в религиозно-политических терминах определить миссию эмиграции как неприятие большевистской России. В «Грозе» Набоков буквализировал метафору искусства как пророчества, представив теургические принципы символизма в игривом модернистском нарративе и тем самым подчеркнув амбивалентность пророческой тематики. В «Римских сонетах» В. Иванов попытался ввести русскую метафору пророка в более широкий контекст католического гуманизма. Поэзия, написанная на нескольких европейских языках публицистика, переход в католичество, а также разнообразные стратегии саморепрезентации как транснационального европейского интеллектуала – во всем этом выражалось его понимание эмиграции как исполнения провиденциальной миссии России, состоящей в объединении восточной и западной церкви.

вернуться

60

Более детальное рассмотрение речи Бунина представлено в главе Памелы Дэвидсон.