Выбрать главу

На редкость здоров, готов к жизни, мы ее начнем… Мандельштам еще раз пытается оживить в себе надежды на будущее, хотя другие его письма свидетельствуют: он уже ничего не ждет, не питает никаких иллюзий. От письма к письму прослеживается это единоборство надежды и безысходности. Не отвергается полностью и тот выход, который неоднократно предлагала Надежда Яковлевна: совместное самоубийство. «Мы совсем не слабые люди, — пишет он жене 22 апреля 1937 года. — И в очень трудную минуту сумеем поступить так, как нужно» (IV, 187). Однако еще не потерявший — вопреки всему — своей жизнерадостности, Мандельштам снова отгоняет от себя эту мысль. «Помни, что нам с тобой отчаиваться стыдно, — читаем в письме от 4 мая. — Кто его знает, что будет? Что-нибудь… Переживем…» (IV, 195). Единственный источник его уверенности — любовь к Надежде. 2 мая 1937 года он пишет ей:

«Мне кажется, что мы должны перестать ждать. Эта способность у нас иссякла. Все что угодно, кроме ожиданья. Нам с тобой ничего не страшно. […] Мы вместе бесконечно, и это до такой степени растет, так грозно растет и так явно, что не боится ничего. Целую тебя, мой вечный и ясный друг» (IV, 194).

В стихах третьей «Воронежской тетради» Мандельштам уже начал готовиться к расставанью. В Воронеже он в последний раз поддается «тоске по мировой культуре» и вступает в общение с любимыми поэтами (Эсхил и Софокл, Данте и Вийон), музыкантами и художниками. Последние пользуются на страницах «Воронежских тетрадей» особенным гостеприимством: Микеланджело, Рейсдаль, Рафаэль, Рембрандт, Брейгель. Этот цикл о художниках Мандельштам — поэт, оторванный от всех картин на свете, — завершает 9 марта 1937 года изображением «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. Он стоит перед нею «как мальчик», с холодеющей спиной и «ноющими» глазами, и заклинает «новые раны» старинной фрески.

Мандельштам прощается и с местами, дарившими ему полноту восторга, — очагами той самой «мировой культуры», к которой он всегда стремился. 3 марта 1937 года он создает брызжущее светом стихотворение, в котором прощается с Францией; его собственные воспоминания о пребывании в Париже в 1907–1908 году калейдоскопически сменяются чередой литературных, архитектурных, кинематографических и исторических реминисценций. Здесь — отголоски чаплинского фильма «Огни большого города» и оперы Бизе «Кармен», видения Собора Парижской Богоматери и Эсмеральда, героиня романа Гюго, Тристан и Изольда… (III, 126–127)[379].

А в стихотворении «Рим», написанном 16 марта 1937 года, он прощается с Италией. Правда, облик «вечного города» — и это Мандельштам отмечает с болью — искажен и омрачен фашизмом: присутствием «диктатора-выродка» Муссолини. По улицам города маршируют чернорубашечники, «коричневой крови наемники», «мертвых цезарей злые щенки». А художественный ореол Рима? «Все твои, Микель Анджело, сироты, / Облеченные в камень и стыд» (III, 131).

В то же время прощание Мандельштама с античностью (стихотворение от 21 марта 1937 года), на которое его вдохновили греческие вазы скромного воронежского музея, озарено средиземноморским светом. Играющие дельфины эпохи минойской культуры превращаются у Мандельштама в императив жизни:

Гончарами велик остров синий — Крит зеленый, запекся их дар В землю звонкую: слышишь, дельфиньих Плавников их подземный удар? […]
Выздоравливай же, излучайся, Волоокого неба звезда, И летучая рыба — случайность, И вода, говорящая «да» (III, 133).

Последние стихи «Воронежских тетрадей» — о смерти и воскресении. Это свидетельства веры в жизнь и смиренного приятия смерти, заключительные аккорды витальности. Из стихотворения «Заблудился я в небе — что делать?..» (написано между 9 и 19 марта):

Не разнять меня с жизнью: ей снится Убивать и сейчас же ласкать, Чтобы в уши, в глаза и в глазницы Флорентийская била тоска. […]
И когда я умру, отслуживши, Всех живущих прижизненный друг, Он раздастся и глубже, и выше — Отклик неба — в остывшую грудь (III, 129).

23 марта 1937 года Мандельштам пишет свое подлинное воронежское завещание, в котором вверяет свое творчество, свою поэзию (облекая их в метафоры «шепота» и «лепета») звезде — световому лучу, уносящемуся в иные времена и пространства. Такому же световому лучу он препоручает и свою Надю («надежду»), называя ее — как и во многих письмах — словом «дитя»:

О, как же я хочу Не чуемый никем, Лететь вослед лучу, Где нет меня совсем.
вернуться

379

Об этом стихотворении см. подробнее: Dutli R. Ossip Mandelstam — «Als riefe man mich bei meinem Namen». Dialog mit Frankreich. Ein Essay über Dichtung und Kultur. S. 296–311.