В Петербурге, на доме 31 по Восьмой линии Васильевского острова, в котором Мандельштам не раз находил пристанище у своего брата Евгения, с 1991 года висит мемориальная доска; на ней выбиты первые строки знаменитого стихотворения о Ленинграде (1930): «Я вернулся в мой город, знакомый до слез, / До прожилок, до детских припухлых желез» (III, 42). Затем были установлены мемориальные доски в Париже и Гейдельберге — городах, в которых Мандельштам учился, в Москве на Тверском бульваре и Воронеже, городе его ссылки. Казалось, поэт Мандельштам, «сирота века», «бездомный всесоюзного масштаба»[452], вернулся в Россию в тот самый момент, когда Советский Союз закончил свое существование.
Вернулся ли? Памятник Мандельштаму, воздвигнутый во Владивостоке по проекту Валерия Ненаживина, в 1999 году был разрушен вандалами — предположительно 20 или 22 апреля. Это — дни рождения Гитлера и Ленина. В который из них? Милиция пыталась замять дело: мол, чистая случайность. Правда, один из чиновников открыто высказал то, в чем власти не хотели признаться: «Ни пяди русской земли для клеветника». Конечно, возникает вопрос: а нужен ли вообще памятник Мандельштаму? Он вырастает из его стихов, из его «воздушной могилы». Однако этот факт свидетельствует о том, как тяжело преодолевает Россия свое прошлое, Андрей Битов, председатель русского ПЕН-центра, вместе с другими писателями направил в знак протеста открытое письмо губернатору области и мэру Владивостока. Но и другой памятник, выполненный в металле, был также поврежден и осквернен[453].
Время испытаний не закончилось с распадом Советского Союза. Превращение Мандельштама в культовую фигуру и ангела-хранителя правозащитников поднялось на такую мистическую высоту, что маятник должен был качнуться в обратную сторону.
Поздний период перестройки отмечен не только новыми изданиями Мандельштама, но и стремлением к его политической демифологизации. Из нравственно безупречной и бескомпромиссной личности и прозорливого «диссидента» avant la lettre[454] создается противоречивый образ поэта, захваченного духом сталинизма гораздо глубже, чем дозволяется по легенде. Бенедикт Сарнов в своей книге утверждает, что в то позорное время даже такой замечательный поэт, как Мандельштам не сумел воспротивиться всеобщей обработке мозгов. Якобы это проявилось не столько в вымученной оде Сталину, сколько в «обжигающей искренности» стихотворения «Средь народного шума и спеха…» (январь 1937 года) — «подлинной» попытке покаяния[455]:
За этими строками, по мнению Б. Сарнова, стоит признание Мандельштамом своей вины и попытка принести извинение за роковую эпиграмму на Сталина, другими словами, в них следует видеть капитуляцию перед Сталиным. Читая такого рода утверждения, опубликованные в эпоху гласности, но зародившиеся, надо полагать, двадцатью годами ранее, западный наблюдатель не может отделаться от подозрения, что имеет дело с желанием отдельных представителей советской интеллигенции очиститься и отмыться. Ведь так удобно оправдывать собственную трусость и собственное приспособленчество, ссылаясь на «случай Мандельштама». Даже такой духовно независимый человек, как Мандельштам, — гласит утешающая антилегенда — был отнюдь не героем и не всегда мог противостоять соблазнам господствующей идеологии.
Конечно, Мандельштам вкоренен в свою эпоху гораздо сильнее, чем стремится внушить повсеместно бытующая легенда о «праведнике». В 1959 году в послесловии к тому избранных стихотворений Мандельштама Пауль Целан писал о том, что глубочайшим образом присуще мандельштамовским стихам, — об их «глубокой и одновременно трагической принадлежности своему времени»[456]. Рассматривать Мандельштама исключительно как одиночку или «отщепенца», не связанного со своей эпохой, — значит недооценивать всю глубину его трагедии. И все же «случай Мандельштама» не является типичным для писателя или художника сталинской эры: нигде, ни в чьем другом литературном творчестве невозможно обнаружить столь ясного понимания лживости и презрения к человеку, отличавших сталинскую эпоху, нигде не найти столь откровенного обличения «душегубца». Какие бы сомнения ни владели Мандельштамом, сколь кризисным ни было бы его внутреннее состояние, какую бы он ни ощущал вину, поэт, которому выпало жить в эпоху насилия, оказался небывалым рупором совести, правдивости, мировой культуры. Он воплощал собою нравственную миссию искусства в пору жесточайших государственных репрессий.
453
См.: Neue Zürcher Zeitung. 1999. № 125. 3. Juni. S. 68; Frankfurter Allgemeine Zeitung. 1999. № 149. 1. Juli; см. также:
456