Сведение личных счетов с теми, кто давно умер, может играть на руку бывшим палачам, ибо затушевывает мрачную историческую реальность. Когда Надежду Мандельштам пытаются стилизовать под ангела смерти, трудно понять, куда же девались подлинные пособники смерти. Например, Ставский со своим письмом-доносом, направленным 16 марта 1938 года на имя наркома Ежова, что привело к новому аресту Мандельштама. Генеральный секретарь Союза писателей СССР просил Ежова «решить вопрос о Мандельштаме».
Мемуары Эммы Герштейн, упрекающей Мандельштамов в низменности инстинктов или же в безнравственном, неэтичном поведении, свидетельствуют о ее лишенном понимания и весьма советском взгляде на эту своеобразную супружескую пару, многими воспринимавшуюся как нечто чужеродное. Мстительность и враждебность, коими проникнуты ее мемуары, выразительно доказывают лишь одно: Мандельштам-человек был приятен далеко не каждому из его современников. О «трудном человеке» Мандельштаме точнее других высказался его друг Борис Кузин:
«Еще до знакомства с Мандельштамом я слыхал, что он человек очень трудный и с тяжелым характером. Как могло сложиться такое мнение? Думаю, что оснований для него могло быть достаточно. Посредственные люди не выносят в других положительных качеств, каких они лишены сами. Они не верят, что такие качества вообще существуют, и воспринимают чужую проницательность, порядочность, щедрость, доброту и т. п. как притворство или ханжество. Но особенно они не переносят остроумия. […]
Дружба с Мандельштамом была тяжела и мне. Но по единственной причине. — Страшно было видеть, как он, словно нарочно, рвался к своей гибели»[465].
Письма Мандельштама к Надежде обнаруживают удивительное постоянство выражений. 5 декабря 1919 года в самом первом письме он пишет: «Мне с тобой ничего не будет страшно…» (IV, 25). И, словно эхо, звучат слова в одном из его последних воронежских писем (от 2 мая 1937 года): «Нам с тобой ничего не страшно» (IV, 194). Он называет ее в своих письмах «моя бесстрашная, светленькая моя» (IV, 132).
Мандельштам так же не сомневался в своей жене, как и в том, что его поэзия восторжествует в будущем. «Люди сохранят», — говорил Мандельштам, имея в виду свои произведения. Эта спокойная уверенность жила в нем до конца жизни. «Если не сохранят, — добавлял он, — значит, это никому не нужно и ничего не стоит…»[466] Но предвидел ли он, какие невероятные усилия придется приложить его жене для того, чтобы это пророчество сбылось? В письмах Мандельштама к Надежде Яковлевне упоминаются жалкие пожитки, сопровождавшие супругов на протяжении ряда лет, например, изношенный плед, которому в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» (май 1931 года) отведена особая роль. Оно звучит как клятва и завещание:
Мандельштам, зарытый в 1938 году в дальневосточной могиле, оказался лишенным этого старого пледа, как и последнего знака любви. Но, может быть, именно воспоминания Надежды Яковлевны и ее цепкая память, сумевшая сохранить его стихи, с лихвой заменили шотландский плед и спасли Мандельштама от забвения!
«Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру»
Осип и Надежда Мандельштамы (Коктебель, 1933)
Мандельштам верил, что его стихи вернутся. Это была вера в цикличность человеческого опыта. «Все было встарь, все повторится снова, — писал он еще в стихотворении «Tristia» (1918), — И сладок нам лишь узнаванья миг» (I, 138). «И это будет вечно начинаться», — уверенно заявляет он в последнем стихотворении «Воронежских тетрадей» (III, 138). Мандельштам верил в свое возвращение, ибо сознавал, что его поэзия обладает определенной силой воздействия и способна кое-что изменить. 21 января 1937 года он писал Юрию Тынянову из воронежской ссылки:
«Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но скоро мои стихи с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе» (IV, 177).
465