В различных стихах Мандельштама, начиная с «Петербургских строф» (1913), пульсирует повседневная городская жизнь с ее невзрачными героями: пешеходами, привратниками, лакеями, кучерами. Овидий, сосланный на Черное море, встречается с зевающим петербургским привратником, похожим на скифа. Вслед за Овидием, «мешая в песнях Рим и снег» (I, 100), Мандельштам соединяет Вечный город с тем, что бесконечно далеко отстоит от Вечности, — с чем-то легковесным, мимолетным, быстротекущим. По соседству с «Одой Бетховену» можно встретить оду «божественному льду» — читай: мороженому.
Мандельштам — городской поэт, но большой город интересует его в 1913 году не более, чем надгробие, на котором древнеегипетский вельможа перечисляет свои подвиги и живописует в довольно акмеистическом, то есть земном духе радости загробного мира (стихотворения «Египтянин»):
Ранний восторг Мандельштама перед окружающим миром, эрос, влекущий его к отдельному человеку («Я каждому тайно завидую / И в каждого тайно влюблен» // I, 59), удачно сочетался с требованиями акмеистов. В своих стихах Мандельштам со всей прямотой выразил акмеистическое почитание «самоценности каждого явления». Акмеизм был для него именно жизненным искусством, претворением любого искусства в жизнь и повседневность и желанием творить из обыденности произведение искусства.
Время символисткой «Башни» ушло в прошлое. Молодые поэты встречаются теперь в артистических «подвалах», например, — в «Бродячей собаке» на Михайловской площади (ныне — Площадь искусств). В этом литературно-художественном кабаре, владельцем которого был Борис Пронин, расцветала культура петербургской богемы; здесь собирались, братались и ссорились. Шутливые стихи Мандельштама или его эпиграммы также неотделимы от той богемной атмосферы Петербурга накануне Первой мировой войны, которая культивировалась в «Бродячей собаке». В этой своеобразной теплице рождалась взлелеянная Мандельштамом и другими поэтами «Антология античной глупости» или просто бессмыслица, например, четверостишие, написанное как пародия на Игоря Северянина: «Кушает сено корова, / А герцогиня желе, / И в половине второго / Граф ошалел в шале» (I, 158).
В этом литературно-художественном кабаре справлялись свои празднества и культивировались свои шутовские обряды. «Собака» открывалась необычно поздно — лишь около полуночи, когда по окончании спектаклей в нее устремлялись актеры. Своды подвального храма расписал художник Сергей Судейкин — по мотивам бодлеровских «Цветов зла». При входе красовалась переплетенная в голубую кожу «Свиная книга», куда заносили свои имена завсегдатаи и гости «Собаки». Последних именовали также «фармацевтами»; те из них, кто проявлял щедрость, немедленно становились «меценатами». Спустя целое десятилетие, создавая портрет театра «Гротеск» в Ростове на Дону, Мандельштам вспомнит о «Бродячей собаке» и будет живописать ее яркими мазками:
«Что это было, что это было! Из расплавленной остроумием атмосферы горячечного, тесного, шумного, как улей, но всегда порядочного, сдержанно беснующегося гробик-подвала в маленькие сенцы, заваленные шубами и шубками, где проходят последние объяснения, прямо в морозную ночь, на тихую Михайловскую площадь; взглянешь на небо, и даже звезды покажутся сомнительными — остроумничают: ехидничают, мерцают с подмигиваньем.
И не освежает морозный воздух, не успокаивают звезды. Скрипит снег под легенькими полозьями извозчичьих санок, и, как “бесы невидимкой при луне”, в снежной пыли кувыркаются последние петербургские остроты, нелепость последнего скетча сливается с снежной нелепицей, и холодок остроумия, однажды попав в кровь, “как льдинка в пенистом вине”, будет студить и леденить ее, пока не заморозит».
«Расплавленная остроумием атмосфера горячечного, тесного, шумного, как улей, […] гробик-подвала»