Выбрать главу
Когда же завершит покой земную драму? В Голландии живу тоской по Суринаму. Как манит сердце журавля вернуться в сроки — влечет меня моя земля, мой дом далекий…

ГДЕ?

Все, что навек ушли во тьму, чей разум вечностью утишен, — когда, и где, и в чьем дому их тихий зов бывает слышен? Коль он предвестье, то к чему?
Ведь, без сомнения, они живут в стране блаженной ныне, где весны длятся искони, где бледен берег звездной сини и где не наступают дни.
Зачем так часто нам слышна их жалоба; зачем, как птица, меж гулких стен скользит она и так отчаянно стучится в стекло закрытого окна?
О чьей твердят они беде, в разливе сумрака над садом забыв о скорби и суде? Они томятся где-то рядом и сетуют. Но где? Но где?

ГОЛОСА

Больной не спит, он издалече внимает сумрачные речи вещей: оконной рамы всхлип, разболтанной кровати скрип, глухое тиканье часов, шуршание вдоль плинтусов, несчастной кошки долгий вой и стук шагов по мостовой;
пьянчужка, пропустивши чарку, бредет по направленью к парку, где каплет желтая листва, где, слышимый едва-едва, под банджо голос испитой вздыхает о земле святой, перевирая текст псалма — бред воспаленного ума;
обрывок старого романса и пляска мертвецов Сен-Санса, фанфар полночный унисон, погасших звезд немолчный стон, о мертвых детях плач без слов, и трепет влажных вымпелов, и женский смех, и лай собак, и колокольца мерный звяк;
старанье крохотной личинки — она грызет сиденья, спинки, ко всем событиям глуха; и резкий окрик петуха, затем другой, в ответ ему; зверь, что влачит людей во тьму, зевает, мрачен и велик… нет, это тонущего крик!
И совесть, как сверчок, стрекочет, и червь забвенья душу точит, жужжит во тьме пчела мечты, сомнений ползают кроты… и мышь во мраке что-то ест, а там, где замаячит крест, — там чахлой смелости росток и возбужденной крови ток.
Ледок, на ручейке хрустящий, и колокол, во тьме звонящий, процессий шаркающий шаг, и слово — неизвестно как — звучит сквозь море тишины; полет серебряной струны, будильник, что идти устал, — и сердца треснувший кристалл.
Да, сердце бедное не дремлет, и ждет, и постоянно внемлет; молчит забота, меркнет свет; вопросы есть, ответов нет!

РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС (1874–1958)

ВЫСТРЕЛ ДЭНА МАК-ГРЮ

Для крепких парней салун «Маламут» хорош и ночью и днем; Там есть механическое фоно и славный лабух при нём; Сорвиголова Мак-Грю шпилял сам за себя в углу, И как назло ему везло возле Красотки Лу.
За дверью — холод за пятьдесят, но вдруг, опустивши лоб, В салун ввалился злющий, как пес, береговик-златокоп. Он был слабей, чем блоха зимой, он выглядел мертвяком, Однако на всех заказал выпивон — заплатил золотым песком. Был с тем чужаком никто не знаком, — я точно вам говорю, — Но пили мы с ним, и последним пил Сорвиголова Мак-Грю.
А гость глазами по залу стрелял, и светилось в них колдовство; Он смотрел на меня, будто морем огня жизнь окружила его; Он в бороду врос, он, как хворый пес, чуял погибель свою, Из бутыли по капле цедил абсент и не глядел на струю. Я ломал башку: что за тип такой пришел сквозь пургу и мглу, — Но еще внимательнее за ним следила Красотка Лу.
А взгляд его по салуну скользил, и было понять мудрено, Что ищет он, — но увидел гость полуживое фоно. Тапер, что рэгтаймы играл, как раз пошел принять стопаря, А гость уселся на место его, ни слова не говоря. В оленьей поддевке, тощий, неловкий, — мне слов-то не подобрать, — С размаху вцепился в клавиши он — и как он умел играть!
Доводилось ли вам Великую Глушь видеть под полной луной, Где ледяные горы полны слышимой тишиной; Где разве что воет полярный волк, где, от смерти на волосок, Ты ищешь ту проклятую дрянь, что зовут «золотой песок», И где небосклоном — красным, зеленым — сполохи мчатся прочь? Вот это и были ноты его… голод, звезды и ночь.
Тот голод, какого не утолят бобы и жирный бекон. Голод, который от дома вдали терзает нас испокон. Пронимает тоскою по теплу и покою, ломает крепких парней; Голод по родине и семье, но по женщине — всех сильней: Кто, как не женщина, исцелит, склонясь к твоему челу? (Как страшно смотрелась под слоем румян красотка по имени Лу!)
Но музыка стала совсем другой, сделалась еле слышна, Объяснив, что прожита жизнь зазря и отныне ей — грош цена; Если женщину кто-то увел твою, то, значит, она лгала, И лучше сдохнуть в своей норе, ибо всё сгорело дотла, И остался разве что вопль души, точно вам говорю… «Я, пожалуй, сыграю открытый мизер», — вымолвил Дэн Мак-Грю.
Стихала музыка… Но, как поток, она вскипела к концу, Бурля через край: «Приди, покарай», — и кровь прилила к лицу. Пришло желание мстить за всё, — да разве только оно? Тупая жажда — убить, убить… Тогда замокло фоно. Он взглянул на нас, — я подобных глаз не видел, не буду врать; В оленьей поддевке, тощий, неловкий, — мне слов-то не подобрать; И спокойно так нам сказал чужак: «Я, конечно, вам незнаком, Но молчать не могу, и я не солгу, клянусь моим кошельком: Вы толпа слепцов, — в конце-то концов, никого за то не корю, Только чертов кобель тут засел меж вас… и зовут его Дэн Мак-Грю!»