Выбрать главу
Стеблей светловласых ноша так легка, стражи в медных рясах — слуги старика, чье жилье — пшеница; о Мелхиседек! Превращенье длится, завершен побег.
Между изобильем и бесплодьем рощ к ласточкиным крыльям приливает мощь: крепнет неуклонно яростный порыв, очи Аполлона перьями закрыв.

III…ЕТ ERIT GAUDIUM ТIВI[7]

Трижды Дафной бог отвержен, клич гремит в груди: спящий в каждой розе стержень, тот, что был доселе сдержан, ныне — в рост иди!
Трижды звук плывет во тьму в пылевом дому.
Дрожь металась в доме пыли, как в живой горсти, клики счастья вдаль поплыли, ибо нынче им по силе эхом в жизнь войти.
Эхо в пылевом дому — но к чему, к чему?
Рвутся птицы-нелюдимки дымкой в небосклон; прикасанья к невидимке, полувздоха, легкой дымки алчет Аполлон.
Дымкой греза льнет к нему в пылевом дому.

ХАНС ЭГОН ХОЛЬТХУЗЕН{29} (1913–1997)

Ориген

Смерть медлила, а он стоял на страже, Готовый. Отрицал любую тьму. Тянулись караваны и миражи: О, как же много грезилось ему!
Он пламенел, зрелея неуклонно, И, лишь томя подобием стыда, На чувства и на рукопись Платона Рабыня тень бросала иногда.
Зачем же смерть, когда толпой предерзкой И мертвой духом полон дольний край? При чем здесь ангел, если страстью мерзкой Вводим любой, кто хочет, в гнусный рай?
О мир, Египет, тяжкие гробницы — Колени сдвинь, фантом отвратный скрой! Сквозь бедра Логос виден, сквозь ресницы: Всё — ложь, и первый Рим, и Рим второй!
Он рвался духом к высшему пределу, Но плоть коснела. Он постиг врага. Железо взял, и полоснул по телу, И бросил ядра в пламя очага.

Чудесный улов рыбы

Словно рыбак, влекущий сети с уловом, Столь тяжелым, что их не поднять из воды, Так влачу я сердце мое, полное скорби, Это полное тысячью болей живых, словно тысячью рыб Серебристых, сверх меры тяжелое сердце. С трудом я влачу сквозь соленую влагу времен, Тяжело и блаженно. Господи, не Твое ли Пребывание в яслях убогих, гостеприимных Возбуждает прилив, затопляет берег судьбы, Не Твоей ли радости море, встающей, растущей, Лишенной причины, — глубже, чем всякая скорбь: Бездонное, глубже глубин, столь глубокое, что Даже стройный ныряльщик, отчаянья чистый адепт, Дна никогда не достигнет. Не достигнет его и другой, Тот, кто движим горячкой изнурительного состраданья, Не достигнет самоубийца, — и страх ни один не достигнет, Из тех, что волчьим оскалом нашим собратьям грозят, Страх матерей, сыновей, палачей и казнимых; Не достигнет поток нескончаемой крови, который Именуется нами «История». Войнам его не достичь И отчаянью пленных, надежда которых иссякла. Не достигнут и те, что трепещут, о праве крича, Что струнами послужили раскованной неправоте, Не достигнет испуг, наполняющий души до края, Не достигнет последнее сетованье человека, Что звучит над его неудавшейся, скомканной жизнью. Ибо, Господи, струи любви Твоей суть превращенье Страданья людского в мировой океан состраданья; Поднимается влага, подступает к поющим устам, И в чуть брезжущем свете пришествия Твоего, Многократно дробясь, умножаясь в сладости слез, Нашим очам предстает это дивное море.

ИОГАННЕС БОБРОВСКИЙ{30} (1917–1965)

Новгород в 1941 году

Монастырская церковь

Зачем идешь ты этою лестницей, где каждый шаг тем глуше под сводами, чем выше ты по ней восходишь, — ты замедляешь стопы в смятенье.
вернуться

7

И будет тебе радость. — Лук 1:14.