– Sic, [139] – пробормотал Эстебан, услыхав знакомые речи.
И уж вовсе трагикомичным показался следующий факт: желая засвидетельствовать свои добрые намерения, Виктор Юг прибыл в Кайенну с оркестром, который расположился на носу корабля – на том самом месте, где в свое время высилась гильотина, призванная предупредить и устрашить население Гваделупы. Тогда, шесть лет назад, в носовой части судна время от времени слышался зловещий свист падавшего сверху лезвия, которое испытывал Анс, а теперь тут звучали бодрые марши Госсека, модные парижские песенки и сельские контрдансы, исполнявшиеся на флейте и кларнете. Виктор Юг прибыл в Кайенну один, оставив жену во Франции, а возможно, он вовсе и не был женат: Калеб Декстер не мог сказать на этот счет ничего определенного, он сам знал о Юге только то, что ему сообщили в Парамарибо, где в последнее время всех очень тревожило близкое соседство грозного агента Директории. К общему изумлению, этот всесильный человек проявлял теперь неожиданное великодушие, сам посещал ссыльных, до некоторой степени облегчил их жалкое существование и обещал многим, что они вскоре возвратятся на родину.
– Волк рядится в овечью шкуру, – усмехнулся Эстебан.
– Он прожженный политик и ловко применяется к требованиям времени, – подхватил Карлос.
– Что ни говорите, а Виктор человек необыкновенный, – промолвила София.
Калеб Декстер пробыл недолго, он спешил на свой корабль, который снимался с якоря на рассвете: они еще обо всем подробно потолкуют через месяц, когда он вновь остановится в Гаване, по пути на юг. И уж тогда как следует отпразднуют выздоровление больного – осушат несколько бутылок доброго вина. Эстебан сам отвез капитана на пристань… Когда он вернулся домой, у входа его встретил Карлос.
– Поезжай скорее за доктором, – сказал он. – Хорхе задыхается. Боюсь, он не доживет до утра.
XXXIX
Больной все еще боролся. Кто бы мог подумать, что в этом хрупком, бледном человеке, отпрыске угасающего рода, таится столько жизненной энергии! Он с трудом дышал, его сжигала лихорадка, и все же у него доставало сил отчаянно кричать в бреду, что он не хочет умирать. Эстебану не раз приходилось видеть, как умирают индейцы и негры: в час кончины они держали себя совсем по-иному. Они покорно угасали, как тяжело раненное животное, с каждой минутой все больше отрешаясь от жизни, все сильнее жаждали, чтобы их оставили в покое, будто уже заранее смирились с неизбежным концом. Хорхе, напротив, метался, бурно протестовал, стонал и жаловался, не находя в себе мужества принять то, что стало уже очевидным для остальных. Казалось, цивилизация лишила человека стойкости перед лицом кончины, хотя на протяжении веков она выработала множество доводов, которые должны были помочь ему постичь сущность смерти и спокойно принять ее. И теперь, когда смерть неумолимо приближалась с каждым колебанием маятника, страдальцу надо было убедить себя, что она не конец, а всего лишь переход в иной мир, что после жизни на земле человека ждет иная жизнь и вступить в эту иную жизнь нужно с определенными гарантиями, полученными по эту сторону рубежа. Хорхе сам попросил, чтобы пригласили священника, и тот выслушал его последнюю исповедь, состоявшую из бессвязных фраз, которые с трудом можно было разобрать. Узнав, что врачи признали свое полное бессилие, Росаура уговорила Софию разрешить ей привести к больному старого знахаря-негра.
– Поступай как хочешь! – сказала молодая женщина. – Ведь и Оже не отвергал знахарей…
Колдун прежде всего «очистил» комнату, покропив вокруг благовонной жидкостью; потом он стал подбрасывать в воздух раковины, внимательно следя за тем, как они падают – отверстием вверх или вниз, а в заключение принес и положил возле постели больного охапку трав, купленных в лавке неподалеку от рынка у торговца лекарственными растениями. И всем пришлось признать, что старик сумел облегчить состояние больного; теперь Хорхе меньше задыхался, а сердце его, которое вот-вот готово было остановиться, забилось ровнее… Однако на большее рассчитывать не приходилось. Органы умирающего один за другим выходили из строя. Снадобья знахаря лишь ненадолго принесли облегчение. Привлеченные безошибочным инстинктом, похоронных дел мастера целый день бродили вокруг дома. И Эстебан нисколько не удивился, когда портной Карлоса принес траурное платье. София уже раньше заказала своей модистке траурные одежды, их было так много, что они занимали несколько плетеных корзин, беспорядочно стоявших в дальней комнате, где молодая женщина переодевалась с того дня, как заболел муж. Однако, быть может из тайного суеверия, она все еще не решалась открыть эти корзины. Эстебан понимал ее: ведь, заказывая черные одежды, люди как бы совершают некое заклинание, и вынуть их раньше времени – значило бы принять то, чего они не хотели принять. Каждому следовало притворяться, даже перед самим собою, будто он не верит, что черные покровы вновь появятся у них в доме. Но три дня спустя после рокового сердечного приступа, который не удалось приостановить, черные покровы в четыре часа пополудни вступили в жилище через парадный вход. Траур вошел сюда в черных одеяниях монахинь, в черных сутанах священников, в черных костюмах друзей, покупателей, франкмасонов, знакомых, служащих торговой фирмы; он вошел сюда в черных котелках и перчатках людей из похоронной конторы, доставивших черный катафалк и черные покрывала; он вошел сюда в черных одеждах чернокожих, негры поставляли в этот дом вот уже четыре поколения слуг; теперь, как забытые тени, негры пришли сюда из далеких кварталов и, столпившись под аркадами патио, хором оплакивали усопшего. В обществе, издавна разделенном сословными и расовыми перегородками, прощание с покойником было единственной церемонией, где их не принимали в расчет: вот почему случалось, что цирюльник, который однажды брил умершего, стоял у его гроба рядом с наместником колонии или главою медицинской корпорации, с графом де Посос-Дульсес или богатым землевладельцем, которому король недавно пожаловал титул маркиза.
Несколько удивленная присутствием сотен незнакомых людей – весь коммерческий мир Гаваны посетил в эту ночь дом с высокими колоннами, – София, осунувшаяся от бессонных ночей, погруженная в глубокую скорбь, которая обходится без показных жалоб и слез, исполняла непривычную для нее роль вдовы с таким достоинством и благородством, что Эстебан был изумлен. В комнате было душно: одуряюще пахло множество различных цветов, от них даже неприятно тянуло расплавленным воском, и ко всему этому примешивался чад бесчисленных свечей и еще не выветрившийся запах лекарств, особенно горчицы и камфары; от духоты молодую женщину, должно быть, мутило, ее нахмуренное лицо сильно побледнело, однако, несмотря на мешковатую траурную одежду и даже на известные недостатки внешности, София была по-своему хороша. У нее был, пожалуй, слишком упрямый лоб, слишком густые и сросшиеся брови, слишком неподвижный и медлительный взгляд, немного длинные руки, а ноги чересчур тонкие по сравнению с пышными бедрами. Но даже в этой тягостной обстановке она излучала неповторимое обаяние – обаяние женственности, законченной и совершенной, исходившей из самых недр ее существа, и Эстебан теперь особенно остро ощущал его, постигая скрытые возможности этой богатой натуры. Он вышел в патио, чтобы немного отдохнуть от монотонных голосов, бормотавших молитвы в гостиной, где лежал покойник. Потом направился к себе в комнату, и тут взгляд его упал на валявшиеся в углу марионетки: их причудливый вид, наряды, позы – все походило на гротеск в духе Калло [140]. Эстебан повалился в гамак, его преследовала навязчивая мысль о том, что завтра в доме станет одним человеком меньше. Планы будущего путешествия супругов, еще несколько дней назад так тревожившие его, уже никогда не осуществятся. Теперь наступит год унылого траура, с заупокойными мессами по усопшему и обязательными посещениями кладбища. Впереди у него будет целый год, чтобы убедить сестру и брата в необходимости переменить образ жизни. Пожалуй, нетрудно будет вернуться к былой мечте, которую они лелеяли еще на заре юности. Карлос, правда, слишком погряз в торговых делах, но все же месяца на два или на три и он, пожалуй, сможет уехать. А уж потом Эстебан устроит все так, чтобы остаться вдвоем с Софией где-нибудь в Европе, скажем, в Испании, стране, которой теперь меньше, чем прежде, угрожала война с французами, – совершив прыжок через Средиземное море, они ведь самым нелепым образом завязли в Египте. Все дело только в том, чтобы не торопиться, не поддаваться минутным порывам. Черпать полными пригоршнями в бездонной сокровищнице лицемерия. Лгать, когда это будет полезно. Добровольно играть роль Тартюфа…
Эстебан вернулся в полутемную гостиную. В дом входили все новые посетители, они с чувством жали ему руку, обнимали, говорили соболезнующие слова, а потом выходили в галерею. Он посмотрел на гроб. Лежавший там человек был чужаком. Чужаком, которого завтра на плечах вынесут из дома; он, Эстебан, ни в чем перед ним не виноват, он даже в глубине души не желал его физического устранения – этим словом педантичные философы минувшего века обозначали уничтожение неугодного человека. Траур закроет двери дома для посторонних, жизнь семьи снова войдет в естественные рамки, снова возродится атмосфера прежних дней. Возможно, вернется в дом милый его сердцу беспорядок, и тем самым время как бы возвратится вспять. Пройдет эта Долгая ночь прощаний с покойным; забудется погребальная церемония и все, что с нею связано: молитвы, человек, несущий крест в похоронной процессии, пожертвования, траурные одежды и большие восковые свечи, цветы и покровы, панихида иреквием; смолкнут разговоры о том, что один, мол, пришел на похороны в парадном мундире, другой плакал, а третий со скорбью в голосе провозгласил, что мы из праха возникли и в прах обратимся; Эстебан, как приличествует близкому родственнику умершего, пожмет сотню потных рук под палящим солнцем, лучи которого, отраженные мраморными плитами, больно режут глаза, – и когда все это останется позади, в душах сестры и братьев восстановится естественная связь с прошлым… Выполнив неприятные обязанности, связанные с похоронами, Карлос, Эстебан и София вновь, как и несколько лет назад, оказались вместе за большим обеденным столом; вновь, как и в тот раз, было воскресенье, и они так же решили удовольствоваться обедом, приготовленным в соседней гостинице. Ремихио, который не мог пойти на рынок, потому что был на кладбище, принес подносы, прикрытые салфетками, на них лежали серебристый мрежник, запеченный с миндалем, марципаны, голуби, жаренные на рашпере, и другие лакомые кушанья с трюфелями и засахаренными фруктами, – все это было заказано самим Эстебаном, который велел не жалеть денег, если что-либо будет трудно достать.