“Вожди стремятся сегодня мало-помалу занять место общественной власти по мере того, как эта последняя дает втянуть себя в дискуссии и ослабить. Благодаря своей тирании эти новые повелители добиваются от толп полной покорности, какой не добивается ни одно правительство”.
Не говоря этого определенно, Ле Бон имеет в виду синдикалистских руководителей. В них он видит истинных властелинов трудового мира. Но этим ещё не все сказано. Если расширить поле анализа и охватить больший период истории, мы почти всюду найдем признаки возрождения деспотизма. В любой идеологии, в любой политической жизни он обнаруживается снова и снова с поразительным постоянством, переносимый из одних цивилизаций в другие. С того момента, как у народа появляется письменность, с той поры, как он начинает производить свои первые тексты, эта тема навязчиво повторяется. Невозможно ограничиться лишь теми причинами, которые я здесь упомянул, чтобы описать эволюцию и понять смысл, которым был наполнен этот древний авторитарный режим вплоть до наших дней. Я хотел бы прояснить эту эволюцию, пользуясь контрастным сравнением, правда, условным, как всякое сравнение, но в данном случае оправданным. Вот оно.
По данным истории, до нашей эры, по-видимому, существовал восточный деспотизм, образцами которого были императорский Китай и фараонский Египет. Его основой служил принцип неравенства, общий для государств той эпохи, отвечавший необходимости функционирования способа производства, основанного на создании городов и поддержании добротной ирригационной системы. Иерарх, король, император или фараон осуществлял свою абсолютную власть через господство над водными ресурсами крестьянских общин, речь шла о строительстве плотин или каналов. Человеческие массы были сосредоточены и координировались сетью его чиновников для реализации грандиозных проектов, представление о которых ещё сегодня нам дают пирамиды. Вершина строго иерархизированного общества, освященная религией, непреложный властелин государства и вселенной, сконцентрированных в его персоне, деспот требовал абсолютного повиновения. Именно здесь фокусируются признаки, которые мы включаем в представление о деспотизме. Если мы обратимся взглядом назад, мы заметим, что эти признаки имели значительное распространение и возникали совершенно независимо друг от друга, а не в результате перехода с континента на континент. Такое идентичное решение одной и той же проблемы, вновь и вновь обнаруживаемое у совершенно разрозненных народов, являет собой волнующую загадку человеческой истории.
Перенесемся теперь через тысячелетия в современное общество, не пытаясь обосновать этот скачок. У нас есть причины, позволяющие говорить о западном деспотизме. Можно с уверенностью утверждать, что это понятие было выдвинуто в эпоху Французской революции. Ещё до того, как Ле Бон и Тард придали ему некий общий смысл, Шатобриан уже уловил его основную черту:
“Повседневный опыт, — заявлял он, — заставляет признать, что французы бесспорно устремляются к власти, они нисколько не дорожат свободой, их идол — равенство. Между — тем равенство и деспотизм соединены тайными узами”.
Никоим образом не нужно воспринимать эти слова как простую метафору, как незначащий поэтический штрих. Нет, напротив, здесь раскрывается эта тайная связь, и нам остается выразить ее в прозе. Политические системы, господствующие в форме партийного руководства, обсуждений, дискуссий разрешают проблемы путем периодического голосования. Но теоретически они нестабильны и ненадежны. “Правительства, так неудачно названные сбалансированными, представляют собой не что иное, как кратчайший путь к анархии”, — говорил Наполеон Моле. И именно для того, чтобы избежать беспорядка, нужен деспот. Нам это знакомо с самой глубокой древности. Психология толп же принимает данное положение без дискуссий. Она делает из него вывод, что в эпоху более обширных и более неустойчивых человеческих скоплений, чем в прошлые времена, все чаще будут вспоминать о деспоте.
II
Итак, став свершившимся фактом, массовое общество, естественно, тем или иным образом будет тяготеть к стабильности. Но оно сможет ее достичь не иначе, как модифицировав один из основополагающих факторов: равенство или свободу. Восстановление неравенства между гражданами — одно из двух решений уравнения, — по-видимому, невозможно. Ни одна партия, ни один государственный деятель не станет его защитником. Ни один ученый, ни один оратор не придумает аргументов, представляющих его как некое наименьшее зло, как необходимое изменение. Это противоречило бы природе массы, которая как раз и заявляет себя через равенство составляющих ее индивидов.
“Оно имеет такую огромную значимость, что решительно можно было бы определить массовость как состояние абсолютного равенства. Голова есть голова, рука есть рука, и речи не может быть о какой-то разнице между ними. Массой становятся, именно предполагая равенство”.
Поэтому вся деятельность, все политические проекты поддерживают в неприкосновенности фактор равенства и стремятся преобразовать фактор свободы, убеждая или вынуждая людей отказаться от нее. Все происходит почти так же, как, не имея возможности уменьшить расстояние между городами, мы старались бы сократить время, чтобы быстрее попасть в пункт назначения, пользуясь самолетом вместо поезда.
Нестабильность массового общества следует, как можно предположить, из неустранимого требования равенства и неверного использования свободы. Есть два возможных пути помочь этому. Первый состоит в том, чтобы передать власть в руки одного лица, второй — в том, чтобы не передать ее в руки какой-то личности, а доверить ее своего рода анонимной директории, как любой обычный технический или экономический вопрос. Тем самым достигается точно такой же отказ от свободы из-за нехватки денег, ограниченности ресурсов или из-за бедности, чего вождь достигает убеждением и принуждением. Третьего пути нет. В одном случае все заканчивается демократическим деспотом, так знакомым в Европе с того дня, как его изобрел Наполеон. Один английский писатель сказал о нем, что он воплотил “абсолютное правление, снабженное народным инстинктом”. Демократические приемы совмещаются в его личности с цезарианскими устремлениями. Черты брата, символа народного равенства, прикрывают в нем черты отца, фигуры безгранично авторитетной. Так, каждый римский император как известно, был преемником Цезаря. Ему воздвигали памятник, на капители которого было выгравировано: Отцу отечества. И тем не менее он продолжал носить титул народного трибуна, делавший из него глашатая граждан и их защитника от всемогущества государства, которое он воплощал. Сталин тоже, почти как настоящий император, сконцентрировал в своих руках всю политическую и военную власть, соединив ее с обязанностями народного комиссара, согласно которым он был простым исполнителем коллективных решений. В этом-то и состояла одна из непомерных привилегий этих людей: обладать верховной властью и властью приостанавливать ее исполнение, самим быть единственным средством против репрессий, которые они же и осуществляли, — таким образом, что их могущество было ограничено только их собственной волей. Эти авторитетные, или харизматические, лидеры сохраняют видимость демократии. Они вновь и вновь подтверждают идею всеобщего равенства путем регулярных плебисцитов. Созываемые и опрашиваемые, массы могут ответить лидеру “да” или “нет”. У них нет никакой реальной возможности собраться для принятия решения. Они не правоспособны ни обсуждать решения лидера, ни давать ему советы. Единственное, к чему их призывают и что они могут совершить — это санкционировать определенную политику, в крайнем случае, ее отвергнуть. Плебисцит является признаком свободы, от которой отрекаются в ту самую минуту, когда он осуществляется.