Такие разговоры убеждали Арина только наполовину, но он не находил слов, чтобы спорить с Гришей.
Однажды ночью, когда все трое спали в темной задней комнате, Арина разбудил тихий, сдавленный крик и частое дыхание. Он знал, что случилось неизбежное. Он давно был готов к этому и не сомневался, что честь семьи не будет страдать. Через несколько месяцев Тамар стукнет пятнадцать, и, хотя атомы не предрасположены к таинствам, молодые поженятся, чтобы не нарушать традицию. Кто знает, возможно, его внуки — а он поклялся, что у него будет не меньше шести внуков — увидят зарю новой жизни, когда иссякнет наследие мерзкой обезьяны, и все люди заживут мирно и достойно.
Через несколько недель молодые поженились, и Тамар уехала с Гришей в Баку. Арин остался в мастерской один; это были самые одинокие дни в его жизни, даже более одинокие, чем его путь из Урфы в Ереван. Однако они договорились, что он продаст мастерскую, как только найдется покупатель, и последует за дочерью и зятем.
Федя, Федор Григорьевич Никитин, родился в 1912 году в темном, сыром подвале Черного города в Баку. Теперь Гриша служил на нефтепромысле мастером. Все ранние воспоминания Феди были связаны со всепроникающим запахом нефти. Нефтью пахла комната, улица, хлеб, даже отец. Вернувшись с работы, Гриша залезал в маленькую лохань с водой и, распевая песни, пытался с помощью жесткой щетки и жидкого мыла очистить поры своей кожи от этого запаха. Это было неслыханное занятие, и Тамар так и не смогла к нему привыкнуть. Посадив Федю к себе на колени, она забивалась в дальний угол и сидела лицом к стене, не глядя сама и не давая глядеть сыну на бесстыжего Гришу, плещущегося в своей лохани, совершенно голого и белого как снег. Она ничуть не возражала против мужниных объятий на расстоянии вытянутой руки от ребенка, спящего или притворяющегося спящим, лишь бы царила тьма; скромности требовало только ее зрение. Большинство нефтяников вокруг были мусульманами, и их женщин нельзя было увидеть иначе, чем закутанными в черное. Сама Тамар, выросшая в грузинской вере и не носившая покрывала, стыдилась своей принадлежности к меньшинству женщин, показывающему посторонним открытое лицо. Гриша частенько посмеивался над ее скромностью, и мальчик, еще не понимая, о чем идет речь, принимал его сторону. Он чувствовал, что его маме почему-то нравится, когда они подтрунивают над ней; так он начал проявлять свою любовь к ней.
Наплескавшись вволю, Гриша обычно уходил на собрание; иногда же, когда малярия вынуждала его остаться в постели, его навещали товарищи. Они были честными и добрыми, как сам Гриша; они были ласковы с Федей, хотя и обходились без сюсюканья, и разговаривали с ним, как с взрослым. Один из них был врачом с бородой, другой — адвокатом в пенсне, третий, с двойным подбородком, — певцом из Бакинского оперного театра, остальные — рабочими с приисков. Федя всегда мечтал, чтобы Гриша слег с малярией, и чтобы к нему пришли эти люди, расселись на ковриках и, беседуя, наполнили комнату синими клубами махорочного дыма. Сам он никогда не болел ни малярией, ни золотухой, от которой у большинства детишек Черного города глаза слезились, как у хворых щенят. Кроме того, у них были непропорционально большие головы и раздутые животы, под которыми подгибались их и без того кривые ножки, отчего походка делалась весьма шаткой. Федя, отличавшийся крепким здоровьем, относился к ним покровительственно, они же, как более слабые, признавали его верховенство. Однако отец говорил, что скоро все изменится, и все дети станут такими же сильными и здоровенькими, как Федя. Такая перспектива вызывала у Феди некоторые опасения, однако их перевешивало любопытство и нетерпение, когда же грянут великие перемены, о которых без устали рассуждал его отец и остальные мужчины, хотя ему самому не разрешалось заговаривать об этом вне стен родного дома. Он хранил тайну, как трудно это порой ни было, ибо знал, что, стоит ему проговориться — и эти люди никогда больше к ним не вернутся, а его папу заберут солдаты. Однако таинственность делала неминуемые перемены еще более загадочными и желанными. По утрам, едва проснувшись, он первым делом подбегал к окну, чтобы проверить, не стряслись ли уже эти самые перемены, так как не сомневался, что с их приходом изменится буквально все: небо из серого станет красным, домишки из обмазанных грязью камней превратятся в мраморные дворцы, такие же прохладные на ощупь, как мамина щека; самый воздух будет благоухать, как букет беленьких цветов, которые отец, сойдя как-то раз с ума и сам стыдясь этого, принес однажды домой, и которые заставили мать плакать от счастья, смешанного с расстройством из-за такого непозволительного мотовства.