Он никогда больше не виделся с Надеждой; она перестала появляться в школе, и ходили слухи, что ее послали то ли на завод, то ли в колхоз в Средней Азии. Но спустя неделю Федя получил записку с требованием позвонить по определенному номеру; позвонив, он услыхал дружелюбный голос, попросивший его прийти в определенный день и час в определенное учреждение, только никому об этом не рассказывать.
Федя знал, что ему предстоит встреча с товарищем из госбезопасности, и ждал встречи с волнением и страхом. Знал он и то, что тут есть связь с Надеждой; думая о ней сейчас, пытаясь вызвать в мозгу ее образ, чтобы предложить товарищу из госбезопасности связный рассказ, он испытал странное чувство. Он живо помнил звучание ее голоса и ее манеру покусывать его губы, что приводило его в сильнейшее возбуждение, помнил и то, как приятно было прикасаться к мягкой и упругой коже ее груди и ягодиц — но все это были лишь отрывки, никак не складывавшиеся в целостную картину. Да, он помнил ее частями, помнил отдельные ее свойства, но не помнил Надежду целиком, как живое существо: представление о ее личности было бледным, как старая фотокарточка, которая к тому же от непродолжительного пребывания в его памяти покрылась трещинами и грозила рассыпаться в прах. Как он ни пытался, ему не удавалось сложить обрывки; она утратила реальные черты, и впору было усомниться, существовала ли она когда-либо вообще.
После некоторых умственных усилий он пришел к выводу, что это вовсе не удивительно. Ведь он знал, что так называемая «личность» — это всего-навсего набор кусочков, свойств, запахов и прочего; личности как таковой не существует — это всего лишь иллюзия, ничто. Так стоит ли удивляться, если он не может больше собрать воедино фрагменты грамматической фикции, от которой не осталось ничего, кроме имени? Осталась память на губах, в ушах, в ладонях, когда-то прикасавшихся к мягкому и упругому телу. Но вне этого Надежды больше не существовало, и вообще ее не существовало никогда. Довольный тем, что ему удалось решить очередную головоломку, он нахлобучил кепку и отправился в здание госбезопасности — впечатляющее здание, почти небоскреб, которым он всегда любовался снаружи. Он слышал, что, в отличие от американских небоскребов, строящихся плохо и наспех, в предвкушении быстрого обогащения, этот не вибрирует и не раскачивается; уж это была крепкая, не способная раскачиваться реальность, а не какой-то вымысел.
Человек, в кабинете которого он оказался после длительного ожидания и долгого путешествия по многочисленным коридорам, поднялся из-за стола и пожал Феде руку с искренним дружелюбием. С первого же взгляда Феде стало ясно, что товарищ Максимов принадлежит к той особой породе людей, к которой принадлежали друзья отца: врач и адвокат в Баку, комиссар, повстречавшийся им в пути, товарищ Ясенский из районного комитета. Он так же внимательно слушал, так же, без всякой снисходительности, разговаривал с подростком, как с взрослым, так же решительно переходил к сути дела, отбрасывая все побочное небрежным жестом руки, словно разрывая паутину. Хотя на нем была гражданская одежда, по его походке можно было подумать, что он так и не снял шаровар и высоких сапог — точно так же ходили все те, кто сражался в Гражданскую войну и встречался с друзьями в комнатах с земляным полом до Великой Перемены; им было не по себе в обыкновенных брюках, их ноги тосковали по былым партизанским дням. Как и следовало ожидать, первыми словами товарища Максимова были:
— Я знал вашего отца, Федор Григорьевич.
Сказав это, он снова уселся за стол; Федя остался стоять перед ним, вежливо дожидаясь, пока пригласят сесть и его.
— Где, в Баку? — спросил он.
— Да. Я был комиссаром на одном из танкеров, которые тайком перевозили через Каспийское море нефть для наших частей. Ты слишком молод, чтобы это помнить.
— Нет, я помню. Отец часто говорил: «Сегодня мы шлем нефть для зажигалки Ильича».
«Ильичем» звался в народе умерший вождь революции. Максимов чуть-чуть улыбнулся при звуке знакомых слов.
— Нефть для зажигалки Ильича… — повторил он, подобно стареющему бонвивану, напевающему мелодию давно забытого вальса. — Сколько тебе было тогда лет? — спросил он с вновь посерьезневшим лицом.
— Шесть или семь.
— Правильно. Садись. Речь пойдет о твоей подруге Надежде Филипповой. Что ты о ней знаешь?
— Я сказал все, что знаю, на заседании ячейки. И она мне больше не подруга.
— Не подруга? А почему? Ты считаешь, что она контрреволюционерка?