Выбрать главу

Если жизнь «задумана» хорошо, то отчего она была такой тяжелой? В чем и кому тут «польза»?

Наверное, никакая «вечность» на вопросы такого рода не ответит, если не ответим мы сами.

Распутин знает это; прежде, чем нашими делами займется «вечность», он попытается сказать и про «пользу», и про «высший смысл».

Вся жизнь старухи Анны — святая материнская самоотверженность, полная трата всех отпущенных сил — не во имя ли «высшего»? — ради детей своих, семьи, родного дома, земли, где родилась и прожила жизнь, ради чего-то еще, трудно выразимого, но несомненного и дорогого… Может быть, ради народа, родины, человечества? Но распутинским старухам таких слов, пожалуй, не выговорить; в них есть какая-то непомерность, через те слова можно взять на себя лишку, что-то самонадеянно прибавить к своему обыкновенному, простому смыслу.

Ощущение «высшего», как нравственного закона, должного соединить всех, витает в «утопических» снах Кузьмы («Деньги для Марии»). Там, в трогательных ночных видениях, Марию спасают от беды всем сказочно-дружным сельским «миром», и только там деньги теряют свою власть над всеми душами, отступая перед глубинным человеческим родством и союзом.

И если нелегко старухе Анне понять, какой «вышней правдой» живы ее дети, то это потому, что для них такой правды словно бы вовсе нет, а есть только эта минута, ее удовольствия и ее неприятности, ее беглый смысл или ее пустота, и нечем Михаилу с Ильей, сыновьям Анны, загородиться от той пустоты — только ящиком водки…

Писатель не позволит ни резвому топоту суеты, ни звону бутылок заглушить живые голоса старой Анны или Дарьи Пинигиной. Кому — старческая блажь, брошенные на ветер жалобные старушечьи слова, а для него — еще одна возможность приблизиться к правде и смыслу всего.

Когда в «вечных» вопросах «вечное» слишком намеренно и «красуется», то они малопривлекательны, чаще всего — банальны и пусты. Они насущны и необходимы, когда время через своего художника задает их по-своему на основе нового опыта человечества, народа и отдельного человека, и, если мы слышим, как взволнован этот спрашивающий голос, мы понимаем, как стар вопрос в своей сути, — не к Иову ли из земли Уц восходит? — и как бесконечно ново это волнение. И если слышим боль, сомнение, надежду, то догадываемся об источниках боли, сомнения и надежды.

Чтобы художник мог задавать свои вопросы, старые или новые, он, наверное, должен знать о современном человеке, его состоянии и судьбе, что-то главное и решающее. То есть должен знать многое, но это-то — непременно. Можно рассказать всего-навсего о том, как мелкий петербургский чиновник сшил себе шинель, был ограблен и, потрясенный, никем не защищенный, не понятый в своем несчастье, умер, но поколение за поколением русских людей будут слышать, как в его «проникающих» словах: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» звенят другие: «Я брат твой», и эта неисповедимым путем источаемая боль окажется для многих душ стойкой прививкой против «бесчеловечья» и «свирепой грубости»… А можно, — тому не счесть примеров, — громоздить значительное и сверхзначительное, демонстрировать свои познания в том и в этом, живописать «тайны» любви и производства, ошеломлять масштабностью, современностью, откровенностью, обласкать «маленького человека», похлопать по плечу «супермена», можно, в конце концов, «объять необъятное» — и при этом, что-то непоправимо упустить… Что-то из того, что издавна называют «действительными потребностями» жизни, ее действительными настроениями, ее живыми, самостоятельными, непредусмотренными голосами. Или это бывает связано с какой-то пониженной художественной чувствительностью и отзывчивостью? Или с отзывчивостью, да не на то? С тем, что представления о могуществе своей творческой воли преувеличены? С тем, что сосредоточенность на себе больше, чем на других[1]? И до того порою велика, что происходящее с другими как бы не вполне в счет. Если же — в счет, то в общей и приблизительной форме, когда за «главное», «решающее» или «насущное» может быть выдано все, что угодно и что выгодно, а шукшинское или, скажем, абрамовское, — не говорю «гоголевское», «толстовское», — проникновение в человека и российскую жизнь становится невозможным.

Повести Распутина — это попытка достать до главного и решающего в самочувствии и умонастроении современного человека. Должно же быть что-то, что существует поверх всевозможных различий и важно для всех? Индивидуальное, единичное, казалось бы, случайное обнаруживает у Распутина свою связанность с «целым», с «народным», с «закономерным», хотя место для вопроса, а какова «закономерность», оставлено. Распутиным движет желание сказать о необходимом, назревшем, чтобы оно вошло в сознание общества, — туманом ли над Матёрой или гибелью Настены, — и, может быть, что-то сместило и обострило в нем, как это делала старая русская литература и как это умеют делать сегодня книги Ф. Абрамова, В. Быкова, В. Астафьева, В. Белова, С. Залыгина, говоря о жизни «после бури», о «канунах», «знаке беды», «последнем поклоне», о «доме», «ладе», «братьях и сестрах».

Так о чем же Валентин Распутин уже сказал?

Сказал о деньгах («Деньги для Марии»). О смерти («Последний срок»). О любви и об измене долгу («Живи и помни»). О прощании со старой русской деревней («Прощание с Матёрой»). О милосердии и доброте («Уроки французского», «Век живи — век люби» и т. д.).

О деньгах, смерти, любви, доброте? Всего-то?

Что ж, поистине это «главное», «решающее» и «вечное». Ну, а как же «налипшая глина» на наших ногах? Тяжесть сегодняшних забот, тревог, неотпуокающая сила социальных страстей, исторической памяти?

К тому же столько ныне написано о прощании со старой деревней, о мудрых стариках и старухах, о болезнях и смертях, — что же тут особенного и примечательного?

Доказывая «особенное», можно было бы сослаться на даты, стоящие под повестями Распутина: шестьдесят седьмой, семидесятый, семьдесят четвертый, семьдесят шестой годы, что означает: многие из написавших про деревенских старух, про черствых городских детей, про прощанье-расставанье с родными избами шли следом, по его пятам. Но существеннее, пожалуй, другое. Часто говорят: «любовь к старой русской деревне», «народные ценности и святыни», «народная мудрость», «народная доброта», и хотя все тут по-русски, понимать можно по-разному и «любовь», и «ценности», и «мудрость». Такие различия естественны; есть — не спутаешь — особенные оттенки во взгляде на народную жизнь, скажем, В. Белова и Ф. Абрамова, В. Шукшина или В. Солоухина, В. Астафьева или В. Лихоносова. Например, Федору Абрамову казалось, что представления о деревенской жизни «в духе лада, хорового ритма» не точны, и он не мог с ними согласиться. Есть не менее определенный, всегда узнаваемый взгляд Распутина, его собственное понимание народной жизни, ее идеалов, ее реальности и возможностей. Кажется, никто не называл Распутина поэтом деревни и крестьянского сословия; почему-то это никому не приходило в голову, хотя было ли в его книгах что-нибудь, кроме деревни? Кроме деревенских старух и стариков? Кроме всей этой Матёры, уходящей под воду? И все-таки не называли и вряд ли назовут. Может быть, потому, что как художник, он держит сторону не сословия, как бы ни было оно ему дорого, а человека.

Такая святая «односторонность», — кажется, единственная из «односторонностей» — не чревата упрощением жизни, ее строения или «структуры». Не хочу сказать, что это свойство одного Распутина и никого больше, но он едва ли не всегда знал, что стоит чуть продлить взгляд, и, миновав все внешнее, этнографическое, сословное, национальное, выйдешь к тому, что соединяет, роднит, а не сталкивает и разделяет людей. Через Матёру, через старуху Дарью или Настену Валентин Распутин выводит нас к общенародному и общечеловеческому. Его беспокойство за судьбу сельского жителя и русской деревни перерастает в беспокойство за всех нас, за человека наших дней, за единый народ и его будущее. Асфальт ли под ногами или полевая тропа, земля все равно для всех — городских и сельских — одна: земля родины. Всякое упрощение, превозносящее «своих» и умаляющее «чужих», сталкивающее «нравственную деревню» и «безнравственный город», противостоит сложности, слитности и многообразию жизни, как бесперспективная, неплодотворная сила. Плохо, когда о писателе можно сказать: «Он мыслитель: это значит, он умеет показать вещи проще, чем они есть». Этот иронический афоризм к Распутину неприменим. Его деревенский мир сохраняет свою неоднородность и противоречивость; он не сводит ни к чему одному: к праведному и благостному или к темному и злому; он существует такой, какой есть, каким исторически сложился; он под стать окружающему, как окружающий под стать ему, он продолжается городом, как город продолжается им.

вернуться

1

Выделение р а з р я д к о й, то есть выделение за счет увеличенного расстояния между буквами здесь и далее заменено жирным курсивом. — Примечание оцифровщика.