Выбрать главу

И все же Валентин Распутин не был бы тем Валентином Распутиным, которого знает и ценит читатель, если б вся эта драматическая обыденность наших и прошлых дней, ее реальное сложное содержание не были бы включены им в целостное поэтическое миропонимание, в высокий и светлый строй чувств, поддерживающих, утешающих и возвышающих человека… Алесь Адамович назвал это миропонимание «светоносным»…

Что из того, что люди безалаберные, замороченные, вроде материнского Петрухи, или вполне пристойные, вроде правильной Люси, не способны к зрению, одушевляющему, поэтизирующему мир? Это вообще редкое зрение, и человек переживает счастливые минуты, когда оно в нем приоткрывается; беда в том, что в Петрухе и Люсе оно уже, кажется, не откроется никогда; разве что мелькнет о нем воспоминание и, смягчив ненадолго душу, погаснет… Поэтическое зрение существует обычно помимо таких персонажей; оно принадлежит автору, им щедро наделены лишь центральные герои — Анна и Дарья, Настена и Кузьма. Такое зрение тем сильнее обнаруживает себя, чем настойчивее притязания бесцветности, безличности, практицизма, нравственной неразборчивости.

Дети Анны не в состоянии увидеть свою мать так, как видит ее автор, то есть им оставлено их зрение и почти ничего сверх того, и это справедливо.

Впрочем, автора ли это земные повседневные глаза, когда видим старуху Анну и то, чем жива она и что доживает? Или это то самое истинно художественное зрение, что, кажется, растворяет в себе личность художника и, принадлежа ему, принадлежит всем — лучшему, что есть в нас, становясь поистине «чистым оком человечества» (П. Флоренский), не замутненным ничем посторонним и посредничающим…

Дети видят: мать, из-за которой «пришлось напрасно приезжать», «еще вчера кое-как лежала, а за сегодняшнее утро уже приспособила себя сидеть — ну совсем, как здоровый человек».

А можно видеть иначе: «Она (Анна. — И. Д.) походила на свечку, которую вынесли на солнце, где она никому не нужна».

Поэтический образ меркнущей человеческой жизни и боли за нее (на крылечке при ярком свете дня — как свечка!) и — застрявший в самом начале восприятия практицизм обычного, «реального» сознания («приспособила себя сидеть»» — слава богу, почти здорова, можно уезжать!).

Два мира сосуществуют: материально-четкий, фактический, доступный всем и каждому, и не захочешь — наткнешься, упрешься, и — другой, поэтически-смутный, неосязаемый, полный неожиданного смысла, почти мираж, игра чувствительного воображения…

Два мира существуют рядом и вместе, без границы, и второй мир иногда прорывается в первый, как частица истины, как недостающее тепло… Вдруг скажет Михаил о матери: «Вроде загораживала нас, можно было не бояться…» Или еще так: «И день для нее вон какой выдался. Не каждому такой дают».

Вот оно что! — она их, таких больших, давно заматеревших детей своих, от смерти загораживала! И день, что дали ей, тоже не утлым, пошлым смыслом помечен, а какой-то явной справедливостью, на которую тот же Михаил в глубине души все-гаки надеется.

Старуха Анна видит, что сыновья заняты пьянством, «возятся в нем, как мухи в отраве», но ни этой старой бедой, ни ссорами детей полна ее голова; другое ей открыто, другая близь и даль… Ее ли это Илья стоит у кровати, — сколько «нового мяса наросло на нем», сколько чужих людей ходило с ним бок о бок! — он ли это, ее ли сын, или «ее Илью, как малую рыбешку, заглотила рыбина побольше да порасторопней, и теперь они живут в одном теле»? Она ли это сама среди детей своих, как всегда, как обычно, или вправду ее «на руках будто кто держит», и ничего под нею «твердого нету», а ей почему-то совсем не страшно, словно «так и надо»? И что за худая старуха с протянутой рукой мерещится ей, и почему, «не владея собой», она ответно протягивает ей руку, здоровается и чувствует, что «рука свободно, как в рукавичку, входит в другую руку, полную легкой, приятной силы, от которой оживает все ее немощное тело»? Но тут звонят колокола» опять наступает «живое утро», и она снова и снова думает о бесчисленных ушедших днях, где было много работы, много утрат» и все вместе «было то радостью, то мучением — мучительной радостью». Ей представляется, что жила она «как дерево в лесу» — безотлучно, как жила ее мать… «Своя жизнь — своя краса»…

Зачем писателю так долго блуждать в сумерках усталого, затихающего сознания? Столь бесконтрольно и безбоязненно? Не затем ли, чтобы через художественную эту гипотезу приоткрыть внутренний мир старой русской крестьянки, попытавшись понять, чем он полон, какой мыслью, какой памятью? И воспроизвести таким образом «таинственную» жизнь души, а точнее — упрямую работу еще живого сознания, желающего сознавать, мечтать, искать правду и смысл — до конца, до последней щелки света…

Духовный мир Анны становится средоточием нашей надежды на неизбежное и вечное торжество душевной чистоты, опрятности, трудолюбия, самоотверженности.

По Николаю Заболоцкому: «И только души их, как свечи, //Струят последнее тепло…»

Изображая мир Анны, а позднее Дарьи Пинигиной, Распутин верит: духовный потенциал человека очень высок. Не всегда, не повсюду, не во всех, но высок, и именно с этим следует считаться. Причем не в каких-то отдельных особах, чем-либо примечательных, а вообще высок — в трудящемся, сознающем свое достоинство человека, в народе. Он верит, что память, совесть, любовь — вечно живое пламя.

В «Прощании с Матёрой» люди много говорят, словно намолчались. В проповедничестве Дарьи, в накале и смелости ее речей есть что-то от духа раскольничьих скитов, от непокорной горячей крови героев таких сибирских писателей, как А. Новоселов и Г. Гребенщиков. В Дарьином говорении слышится и другое, восходящее не для нее — для автора и для нас — к знакомому: «Смирись, гордый человек!..» Но, думаю, даже тогда, когда Дарья настаивает на малости человека («как были маленькие, так и остались»), отвергает его притязания на небывалую роль («Мы не лутчей других, кто до нас жил»), страшится победы «жалеза» и машин, она не столько смирения хочет, от которого сама, возможно, немало потеряла, сколько здравого смысла, простого и ясного понимания, что жизнь всяким новым поколением подхватывается, а не начинается сызнова, и что жить нужно «своим ходом».

Вам Матёру «старшие поручили, — говорит она внуку, — чтоб вы жисть прожили и младшим передали… Старших не боитесь — младшие спросят…»

Дарья пытается напомнить о связи всех — отживших, ушедших и живущих. И тех, кто придет после.

От Дарьиных переживаний за умерших близких, как за живых, боящихся идти «под воду» (затопление же!), веет поэзией растревоженного воображения и сильного сострадающего чувства, Кажется, никаким доводам рационализма те чувства и воображение не унять, не остудить; они дороги писателю, и он находит для их воплощения слова возвышенного, почти торжественного лада, как бы пригодные для подъема, прорыва сквозь плотную пелену видимого и явного в «запределье»…

В романе Р. П. Уоррена «Потоп» провинциальный городок Фидлерсборо, как и деревня Матёра, ждет большой воды: он тоже в зоне затопления. В несколько строк, к слову, сообщается, что все захоронения перенесены. Здесь иные переживания и свои проблемы. Тут — горечь и тоска по жизни, которая, может быть, и нуждалась в «потопе», как очищении от скверны, но, вполне может статься, еще покажется когда-нибудь «благодатью»… Но вот чего в этом романе нет совсем: прощания с миром, уходящим под воду, как с живым и единым, наделенным душой, памятью, неотторжимым высоким смыслом.