Саня проснулся «в ужасе: что это? кто это? откуда в нем это взялось?»
А вот взялось, отозвалось, повторилось. Вторглось, не пощадило. Уже освоено его сознанием, языком, слухом…
Среди драм и разочарований нашего обтерпевшегося века — это ли драма? Еще не то услышит, узнает, откроет этот умненький, чистенький Саня, еще не та подлость, не то коварство станут подстерегать его и опекать! Но Распутину дорога память о той чистоте, что была и остается, повторяется в юных душах, словно сама природа человеческая настаивает на ней и всякий раз заново подтверждает ее наперекор всему, что не преминет последовать…
Давно ли Саня сидел у костра своей первой таежной ночью и спрашивал себя: а не для того ли эта тьма, чтобы «можно было его видеть из таких далей, которые трудно представить?» Не потому ли он не спит, что что-то должно ему «открыться»? И ему казалось, что «что-то, невидимое и всесильное, склонилось и рассматривает, он ли это». Потом он вдруг понял, что его не рассматривают, а «это что-то улавливает все его чувства, всю исходящую из него молчаливую тайную жизнь и по ней определяет, есть ли в нем и достаточно ли того, что есть, для какого-то исполнения». Дважды «широким вздохом вздохнула печально» тьма, и на Саню «дохнуло звучанием исполински-глубокой затаенной тоски, и почудилось ему, что невольно он отшатнулся и подался вослед этому возвеченному, невесть как донесшемуся зову — отшатнулся и тут же подался вослед, словно что-то вошло в него и что-то из него вышло, но вошло и вышло, чтобы, поменявшись местами, сообщаться затем без помехи». На несколько мгновений Саня «потерял себя» и не понимал, то ли остался тут, то ли «отлетел куда-то», но «скоро все стало на свои места», сделалось легче, и захотелось спать.
Приключения души: что «вошло» и что «вышло», каков «обмен» — неясно и останется неясным, но «сообщение» установилось. Потрясение, испытанное мальчиком посреди ночи и тайги, вполне может быть выражено и так. Почему нет? Мало ли нам воображается и чудится всякого? Предположим, что за туманными, загадочными, возвышенными словами — острейшее ощущение принадлежности мальчика Природе, Космосу и неразрывной с ними связи. И вместе — чувство избранничества, призванности своей «для какого-то исполнения». Будем считать, что это очень естественное, поэтическое и пантеистическое восприятие мира, и если в нем сквозит что-то «мистическое», то лишь оттого, что в природе по сей день много скрытого и непонятного, а точнее — непонятого. И все же «возвеченный» зов и все слова того же стилистического и образного ряда — не из художественно-безупречных; они кажутся распутинскими и только распутинскими, но в сущности, они, может быть, — данники распространившегося веяния? И «зов», и «всеславный» день с его «огромной неизъяснимостыо», с «загадочной» «неопределенностью», как пишет Распутин, не поддаются никакому «умственному извлечению из себя», и в этой неподвластности уму, в непознаемости тоже есть нечто знакомое и ныне популярное. Правда, к явлениям, которые плохо поддаются «умственным извлечениям», в какой-то мере относится поэзия. Не потому ли все таинственно-запредельное живет в рассказе на правах поэзии, хотя и несколько риторической?
Но «мистическое» настроение длится недолго, оно оттесняется жизнью, а грохот отброшенного оцинкованного ведра — в таких ягоду не держат! — заглушает его, кажется, окончательно. Никто, впрочем, ведра не отбрасывал; ягоду вымахнули под откос, и было даже слышно, как она «зашелестела, скатываясь». А кажется почему-то, что был грохот — пустые отброшенные ведра умеют греметь…
Итак, был праздник — нет праздника, была поэзия — опрокинута, разрушена; остается человек, который видел, знал, приберегал, приберег, объявил, восторжествовал: «Учить вас надо. И парень всю жизнь будет помнить».
Не знаю, что «вошло — вышло» из космоса и что это сулит Сане, но вот «грязные и грубые слова» уже точно здесь, уже в нем и ужасают его, и никакой космос, никакие «неизъяснимые» силы не помогут ему преодолеть эту грязь и жестокость. Остается полагаться на себя. На кого еще полагаться человеку? От кого ждать помощи? Остается полагаться на себя да на людей и от людей ждать помощи. Больше неоткуда. «Дяди Володи» и прочие учителя жестокости и безразличия не переводятся, но все равно — больше неоткуда.
Если новые рассказы Валентина Распутина «светоносны», то не от того ли, что в них есть и побеждает свет не «запредельный», не из «вышних» сфер, а здешний, земной, но продленный, пробивающийся, хоть немного, но дальше прежнего, свет истины? Истины, необходимой для продолжения жизни и дела, для творчества, для любви к детям, к человеку, для их защиты, для долгого мужества и самоотверженности?
«Деспотизм и тирания чистого духовного парения» (И. Золотусский) в рассказе «Что передать вороне?» уличены Распутиным в своей внутренней неправде, в своей непомерной эгоистической сосредоточенности. Весть о болезни дочери, как наказание, разом обрывает одинокое томление героя, возвращая к реальности. Эта весть так же внезапна и прибережена к концу рассказа, как «удар», доставшийся Сане. «У нас нет оснований сказать, что с болезнью дочери вторгается какая-то докучливая реальность, мешающая духовной свободе человека. Наоборот, эта реальность наполняет свободу смыслом. Она говорит, что «духовность» и «духовная свобода» ничего не стоят, если некого любить, некого оберегать и нечего защищать.
Возможно, Распутин напомнил нам и о том, что чрезмерно занятый собой, «воспаряющий» человек словно бы нарушает постоянный внутренний закон жизни, невольно, не ведая о том, разрывая какие-то незримые связи, ослабляя защищенность близких и родных существ, и расплата не заставляет себя долго ждать.
Так как же быть с «вечными вопросами», с «вечными загадками»?
Есть такая точка зрения, что всякий законченный текст, исторический, художественный и т. д., есть ответ на вопрос или группу вопросов.
Чтобы «прочесть» текст, нужно понять, на какие вопросы он пытается отвечать.
Может быть, «вечные» вопросы старухи Анны или Настены — это то, из чего родились повести Распутина, его «ответы». И остальное — тоже его «ответы» мальчику Сане, старой Дарье, самому себе.
Это только кажется, что старуха Анна ждет, что кто-то ей ответит, для чего она жила и «скручивалась в веревку».
Герои Распутина живут, и в том, как они живут, что видят, понимают, думают, чувствуют, помнят, мы вслед за писателем находим все, что можно ответить.
Возможно, время что-нибудь уточнит, и будущее разглядит, вычитает и поймет что-нибудь сверх нашего, а наши привычные меры — перемерит. Но, может быть, иногда и в самом деле нужно лучше спрашивать, то есть чуть конкретнее и точнее? И с большим доверием к силе, к возможностям, к «полету» человеческой мысли, к работе человеческого ума? И тогда еще убедительнее будут ответы? Жизненно необходимее для человека, его решений и судьбы, для его дел и проектов?
Валентин Распутин всем, что написал, убеждает нас, что в человеке есть свет и погасить его трудно, какие б ни случались обстоятельства, хотя и можно. Он не разделяет мрачного взгляда на человека, на изначальную, неустранимую «порочность» его природы. В героях Распутина и в нем самом есть поэтическое чувство жизни, противостоящее низменному, натуралистическому ее восприятию и изображению.
Старый «листвень», крепивший Матёру-остров к дну реки, в земле, что-нибудь да значит; думаю, даже уверен, что он не отпустит «дух» надолго в «вольный» и «запредельный» полет. У наших прав и наших правд — земные оснрвания и «корни», и на «вечные» вопросы никто, кроме человека, кроме художника, не ответит. Это только кажется, что такие вопросы «уносятся ввысь», все они — здесь, с нами, всегда, и нам на них — поколению за поколением — в меру сил и в меру дел своих — отвечать. В меру разума своего…
Разве придумано что-нибудь более надежное, разве есть другой выход?.
INFO
Распутин В. Г.