В то лето алданскую тайгу нещадно секли дожди. Они прижимали Эльконскую геологопоисковую партию, что была под началом горного инженера Юрия Билибина, к базе. Дождь по туго натянутым скатам бязевой палатки то звенел частой мелкой дробью, то рассыпался осыпью тяжелых капель.
В палатке стоял полумрак, но было тепло и уютно. Настланные на горячее кострище гибкие лозы ивняка и хрупкие ветки лиственницы духовито отдавали распаренным листом и смолистой хвоей.
И не было ничего отраднее, как после многотрудного похода валяться на этих теплых, ароматно пахнущих ветках, слушать шум дождя и отдохновенно почесывать языки. В шальных досужих разговорах все блаженно нежатся, отогреваются, и каждый норовит подбросить свое развлекательное словцо, точно веточку в костер.
Великим говоруном был в Эльконской партии ее прораб Эрнест Бертин, родной брат известного открывателя алданского золота Вольдемара Петровича Бертина. Эрнест чуть-чуть заикался, но часто нарочно растягивал отдельные словечки, потому что любил подтрунить и над собой, и над начальством.
Заядлый рыбак, охотник, бродяга, Эрнест всю Сибирь вдоль прошел, поперек — осталось, но золото не любил, а если и попал на прииски, то больше потому, что брат поманил непуганым зверьем, неловленой рыбой сначала в Охотск, затем в Алдан. Эрнест до Охотска не добрался, белочехи помешали — водворили в читинскую тюрьму. Оттуда бежал, партизанил и после войны пришел к брату на Алдан. Порассказать ему было что.
Билибин тоже любил у костра покалякать, но он был моложе Эрнеста лет на восемь, воевать — воевал, но всю гражданскую — при штабе Шестнадцатой армии, а в тайге всего второй год и таежными историями еще не оброс. Обзавелся лишь роскошной рыжей бородой, чтобы чувствовать себя бывалым бродягой.
Был самолюбив Юрий Александрович, как и все в старинном роду Билибиных, гордился, что его близкие и дальние родственники — ученые, художники, дипломаты, военные — оставили заметный след в русской истории. И еще в Горном институте видел свою стезю к славе. Стезя звала на Чукотку и Колыму…
И вот тут, на Алдане, где он сделал первый шаг по своей стезе, когда, обнажившись чуть не догола, возлежит на душистой мягкой подстилке, блаженствует и мечтает о своем Эльдорадо, — вдруг говорят ему о каком-то одиноком искателе фарта — бесфамильном Бориске! И этот… бесфамильный, выходит, опередил Билибина?!
— А знал ли Бориска законы образования россыпей? Наверное, и до настоящего золота не добрался, мыл пустую породу, довольствуясь случайными крупинками металла…
— Нет, Юрий Александрович, — прервал своего начальника Эрнест Бертин, — я слышал, что он столько этого з-з-золота нашел, что сам от греховной радости з-з-зашелся.
За Бертиным и Миша Седалищев, молодой сухопарый якут, проводник, конюх и толмач, подбросил в разговорный костерчик смолистую веточку:
— А наши люди говорят: не своей смертью помер Бориска, догоры-дружки его бах-бах и сами моют на Борискиных ямах, а золото сплавляют в Японию, Америку, по всему свету!
— Ну, ваши люди скажут… — попытался возразить Билибин.
— Саха всегда правду говорит. Бах-бах Бориску!
— Золото — оно всегда с кровью, — мрачно согласился с якутом сутуловатый промывальщик Майорыч.
Про Петра Алексеевича Майорова сказывали, что он еще в Бодайбо мыл золотые пески, да не лотком, а арестантским колпаком, и ни крупинки не упускал. Сам о себе Майорыч ничего не говорил, был молчалив, не вынимал изо рта трубку, и она, казалось, как амбарный замок, замкнула его рот, обрамленный дремучей черной бородой.
Майорыч примял пламя разговорного костерчика, но угольки его еще пылали жаром.
Билибин поддакнул промывальщику:
— Да, золото — оно всегда с кровью, — и похоронно затянул:
Трансвааль, Трансвааль — страна моя,