В июле сорок первого Алексей был мобилизован и направлен на курсы при Особой группе, где прошёл подготовку на радиста-диверсанта для работы в тылу противника. За неожиданный успех в учебной радиоигре, к которой, благодаря его импровизации, подключился настоящий немецкий шпион, позднее пойманный и обезвреженный, Гурилёв был выпущен сразу в офицерском звании. Дважды минувшей зимой, увешанный сумками с гражданской одеждой, немецкой формой, оружием и радиостанцией, он вылетал для парашютирования в тыл противника, однако оба раза самолёт, покружив в ночном ледяном и снежном небе, возвращался на подмосковный аэродром. После второго такого возвращения Алексея посетила мысль, что полёты организовывались исключительно для поддержания боевого духа, и что командование бережёт и совершенно не собирается посылать на практически верную смерть его и его товарищей -- филологов, математиков, сыновей наркомов и высокопоставленных деятелей Коминтерна.
По этой причине командировку в действующую армию Алексей воспринял как долгожданный подарок судьбы, вложив в неё весь скопившийся пыл борьбы и страстное желание приобщиться к яркой славе тех, кому и только кому, по всеобщему тогдашнему убеждению, должна была принадлежать новая послевоенная жизнь. Мысль о том, что до славы и мирной жизни можно и не добраться, совершенно не пугала, равно как совершенно не страшила разлука с домом и всем привычным старым довоенным укладом: полгода пребывания в казарме воздвигли между прошлым и настоящим непреодолимую стену, и возвращаться за неё даже самыми короткими и безобидными воспоминаниями в тот момент абсолютно не хотелось.
И хотя казармы его спецбатальона располагались совсем рядом с городом -- в подмосковном Люблино -- после октября 41-го он не предпринял ни одной попытки ни навестить в увольнение остававшихся в столице родителей, ни даже позвонить домой. Он ясно и отчётливо понимал, что малейшее прикосновение к прошлому легко пробьёт неустранимую брешь в защитной оболочке, скреплённой осознанием неотвратимости военной судьбы и вынужденным равнодушием к будущему себя самого и близких. И если в эту пробоину хлынут воспоминания и мысли о невозможном -- он сразу же перестанет быть тем рассудительным, немногословным и скупым на эмоции офицером, которым, находясь в абсолютном согласии со своими разумом и волей, он должен оставаться всё время, пока идёт война.
Впрочем, кто знает: если бы была жива его фиалкоокая Елена -- то всё могло быть по-другому, со звонками, письмами и даже, быть может, редкими и счастливыми увольнениями в город... Их свела случайным образом незнакомая девчушка, однажды поздним вечером окликнувшая Алексея на трамвайной остановке на Большой Никитской: подруги задержались на концерте в консерватории, и одна из них, робея, извиняясь и постоянно теребя короткую смоляную косичку, попросила сопроводить Елену домой на Андроновку, где, по её словам, накануне ночью хулиганы зарезали школьницу. Разумеется, Алексей не смог отказать, и пока трамвай 28-го маршрута неторопливо полз через затихающую Москву на далёкую лефортовскую окраину, Алексей сделал своей новой знакомой предложение: впредь обеспечивать её безопасность после театральных мероприятий, для чего даже пообещал в следующий раз прихватить из дома отцовский наградной наган. Позднее он осознал, сколь убедительным и грозным, сделав подобное предложение, он должен был смотреться со стороны. Действительно, когда после трамвая минут тридцать они шли неосвещёнными дворами от Авиамоторной к Золоторожской, то в нескольких местах к ним пытались приблизиться какие-то мрачные типы -- однако всякий раз предпочитали отстать и исчезали во мгле.
Минувший год Алексей с Еленой встречались едва ли не каждую неделю, пользуясь всеми доступными в предвоенной Москве для такого рода встреч возможностями: многочисленными спектаклями, концертами и футбольными матчами на стадионе "Динамо". Затем всякий раз, без четверти пять, до рассвета, он покидал крохотную комнатёнку в двухэтажном деревянном бараке, где Елена проживала с парализованной больной матерью, когда-то до революции певшей в Опере Зимина, -- чтобы на первом трамвае успеть вернуться в центр. Не дожидаясь открытия метро, он сходил на Неглинной, откуда минут за сорок переулками и дворами добирался до своей квартиры на четвёртом этаже нового дома в Малом Патриаршем. Быстро переодевшись, выпив кофе и захватив нужные конспекты и книги, к девяти утра он уже находился в институте, который по чьей-то странной прихоти был переведён на далёкую окраину в Ростокино.