Выбрать главу

Поток скотины все не иссякал, и ни одна женщина, включая древних старух, не обошла наемника вниманием, а молодые девицы и вовсе стреляли в него глазами, хихикали и кокетливо теребили свои косынки еще не загрубевшими от крестьянской работы пальчиками.

Вель закончил возиться с седлами и широко улыбнулся в сторону очередной стайки девушек, особенно ретиво его разглядывавших. Девицы дружно залились румянцем и отвернули личики, заливаясь, будто колокольчики, смехом.

— Что, зубы недостаточно сильно болят? — почти с искренней заботой спросила я.

— Ты, ведьма, никак ревнуешь?

— Озабоченный ты сверх всякой меры. Сперва за мной подглядывал, теперь с селянками заигрываешь.

— Я за тобой не подглядывал. Было бы еще, на что посмотреть.

— А у реки тогда что делал?

— Как это, что? Я проснулся, тебя нет. Откуда мне знать, может, похитил кто? Я и пошел по следу. Ты ж сама велела себя охранять.

— Вот и охраняй вместо того, чтобы деревенским девкам глазки строить. Все, нам ехать пора, а то, неровен час, бугровщик проснется.

— И что с того?

— Увяжется еще за нами.

— Почему бы и нет, веселый парень.

— Сожалею, но на ближайший срок не будет тебе ни красных девиц, ни веселых парней. Только злая ведьма. Собирай манатки и поехали.

— Что, даже не попрощаемся?

— Нет.

— Не по-людски это.

— А я и не человек, — бросила я, ставя ногу в стремя и седлая коня.

— Ах, да, — протянул наемник, и что-то в его голосе мне не понравилось. — Спасибо, что напомнила, ведьма.

Глава 6

Вспышка света, и почти тут же страшный грохот, совсем рядом, будто над самой головой. Уши закладывает, а перед глазами еще долго ветвится молния, отпечатавшаяся белым огнем. Я закрываю веки, сжимаюсь в комок, натягивая исподнюю рубашку на тощие голые коленки, все исцарапанные, хуже, чем у мальчишки-сорванца.

Сухая, трескучая гроза давит с неба, все никак не может разродиться дождем, только набухает, ворчит грозно, а затем снова вспышка, и снова гром, от которого звенят глиняные горшки под лавкой, и испуганно воет бродячая собака откуда-то с другого конца деревни.

— Селена… — голос матери совсем ослаб, но я все равно слышу его даже сквозь гром. — Селеночка, иди сюда… Не бойся, дочка.

Я встаю на ноги, затекшие от долгого сидения на полу, пошатываюсь, чувствую, как икры словно колет иглами.

— Иди сюда, — шепчет мать, и ее голос тонет в очередном раскате грома.

Бреду, не поднимая головы, занавесившись растрепанными волосами. Хочется отгородиться от того, что там, впереди, и не видеть, не слышать.

Я ощущаю, что руки у матери холодные и липкие, когда она хватает мою ладонь, судорожно тянет, целует сухими губами. Пальцы ее сводит, и они напоминают кривые ветки, мертвые и бледные.

— Не бойся, — повторяет она. — Когда я умру…

— Мама!

— Слушай! — голос ее слаб, но в нем вновь слышны стальные нотки, и я повинуюсь, покорно склоняю голову к ее судорожно вздымающейся груди. — Я умру, а ты забери. Как я тебя учила, помнишь?

На глазах начинают накипать слезы, а в горле словно еж ворочается, но я закусываю губы и киваю:

— Помню…

— Вот, возьми, — мать ладонью ощупывает свою грудь, пока не натыкается пальцами на камень, висящий на простой тонкой пеньке. Дергает, но руки ее ослабели, и не выходит сорвать. Она вздыхает, шепчет: — Полудница-матушка…

Веревка тлеет, обрывается, и мама протягивает камень мне. Он раскачивается на шнурке, светится даже будто, хотя в комнате почти темно.

— Ты маленькая была, играла с ним, — мама улыбнулась одними губами. — А я все боялась — проглотишь…

— Мамочка, не умирай, пожалуйста! — голос мой истончается до комариного писка, и первые слезы скатываются по щекам, обжигая солью.

— Так надо, доченька…

— Не надо! Ты же можешь, мама, ты же не дала тому дяде тогда умереть.

— Не время ему было… А мое пришло.

Снова вспышка, снова гром. Лицо матери, освещенное молнией, навсегда остается в памяти: бледное, осунувшееся, с заострившимся носом и впалыми щеками. И только зеленые глаза прежние, смотрят ясно и разумно, и я снова верю, что мама знает, как надо. Мама скажет, как правильно.

— Дар забери, — снова напоминает она, и дрожащей рукой неловко гладит меня по волосам. — Больше мне тебе и оставить нечего…

Плотину моих слез прорывает окончательно, и я падаю лицом в материнскую грудь, и реву белугой, цепляясь за ее рубашку, а в щеку мне впиваются острые ребра, обглоданные хворью за несколько недель.

— Ну-ну, — приговаривает она, обнимая меня руками-ветками. — Не реви. Слезами горю не поможешь…