Выбрать главу

Ему открывают — как же иначе? Он по-хозяйски входит в дом и, шагая, как супермен, идёт в конец длиннющего коридора, ни на кого не глядя, будто он точно знает, зачем и куда спешит. Развязка ещё не наступила. Но скоро тайна разрешится: «пусть долог путь» — поёт аккордеон.

А вот и развязка: перед изумлённой публикой возникла дива — не женщина, а богиня. Значит, всё-таки ключ к тайне — это красота. Появление её на экране впервые поведало (Джулии, во всяком случае) о том, что такое красота в кино. Впрочем, причём здесь экран? Это не экран, а полог — чудесно расшитый полог перед входом в храм.

Дальше возник сад с гобелена — с листьями и плоскими цветами в стиле Кватроченто{85}. Цветы, что красавица держит в руках, кажутся огромными (срабатывает фотоувеличение) — ни дать ни взять, Персефона в Энне{86}. Но вот она повернулась — игривый ветер подхватывает конец её длинного развевающегося шарфа. А она — неожиданно для зрителей — обматывает его вокруг головы. И вот она уже не Персефона, а женщина с покрывалом, — Деметра{87}. Стоя на вершине горы, наша красавица (чем не Примавера с цветами?{88}) следит за приближением другого автомобиля, старательно выписывающего те же круги, что и первая машина.

Женщина бежит в дом — наплыв: экран гаснет. В следующую минуту мы уже видим, как она сидит у стола. Снаружи по пальмовым веткам хлещет дождь. Не шелохнётся лишь итальянская сосна. Видно, как в окно барабанит ветер, однако, он нем: вместо звуков бури, раздаётся оперная ария в исполнении закулисного аккордеона. Любовная драма? Красавица ждёт того, первого, молодого человека — своего героя? — а в это время другой — его соперник? — летит по его следам навстречу неотвратимому концу, условной своей погибели. На этот раз он определённо свернёт себе шею на последнем, опасном повороте, — этот неведомый, но точно срежиссированный «другой». Впрочем, его время ещё не пришло.

В греческой трагедии эту кульминацию подчёркивает гонец: он появляется как тень, и жестом посланника другого мира указывает на разгадку тайны. Но и ему ещё рано.

«Богиня» поднимается по мраморной лестнице, какие бывают только в сказках. Скользит русалкой по ступеням, приникая к мраморным перилам, — вся в контрастных пятнах света и тени. Вот выпрямилась в полный рост; медленно, пошатываясь, идёт к зеркалу. Откинув со лба намокшую материю, какой, надо думать, накрываются русалки, смотрит на себя в зеркало: одно и то же лицо. Венера и зеркало{89}, Персефона в Энне, Примавера.

Пахнет фиалками.

Она мягким жестом откидывает с белоснежного лба чёрную прядь, — следует крупный план, — и тут мы видим на её лице мелкие капли дождя. Затем камера отъезжает, капелек больше не видно, а она подносит ко лбу бриллиантовую диадему: эффект потрясающий — слезинки будто превратились в драгоценные камни.

Воплощение полное! На экране не просто образ, а сама красота. Даже если прекрасное стало тенью, оно не умерло. Оно нет-нет да сверкнёт внезапно в водовороте страстей. И душа жива — не окаменела.

Экран тонул в клубах сигаретного дыма, но Джулия знала: это завтрашние тени курят фимиам Красоте. И она — не исключение, она — часть переполненного, тонущего в дыму зрительного зала, она вместе с ним, она с ними заодно: «До-свидания, Лестер-сквер!», «И пусть долог-долог путь».

Долог, но не бесконечен.

— Забери меня отсюда.

Она поднялась с места. В зале зажёгся свет, и она увидела тысячи непокрытых голов, с гладко зачёсанными волосами, абсолютно одинаковых, если не считать того, что у некоторых руки были на перевязи. А перевязи, по большей части, были цвета хаки. Это сразу бросалось в глаза.

Она вглядывалась в анатомический театр под ногами, в эту адову бездну. Ей вспомнилось: «Наша томная лилея призывно кивает на краю бездны». Сеанс закончился — на сцене опустился тяжёлый, до полу занавес. Пыльный, бордовый бархат закрыл полог храма, на котором всего какую-то минуту назад волшебный фонарь «вышивал» блестящими нитками чудесные картины из света и тени. Одеяние богини. Дворец, храм, оливковое дерево. Пальму, сосну, дорожку в саду, выложенную плиткой. Нарциссы в брызгах воды, Венеру в зеркале. Бриллиантовую диадему, северную корону, aurora borealis{90}, рассвет, новую зарю, небо в алмазах…

Стоя над клубящейся бездной, Джулия чувствовала, как у неё подкашиваются ноги.

Взгляд упирался в пыльную обивку ложи с золочёным витым шнуром, каким в викторианскую пору украшали кукольные домики. «Пойдём, пожалуй». Из бездны по-прежнему неслись голоса — голоса проклятых, обречённых на гибель ангелов: «Уложи свои беды в рюкзак и улыбнись, улыбнись, улыбнись».

VIII

В комнате по-зимнему холодно, хотя окна наглухо закрыты голубыми шторами, ниспадающими на пол мягкими благородными складками. На полках стоят книги. Правда, теперь она редко читает. На письменном столе — ни пылинки. На низком столике в простом стакане стоит веточка зимнего гиацинта.

Ей ничего не остаётся, как сидеть и ждать. Тихо, терпеливо ждать. Ей нет дела до того, что происходит наверху. Она даже не знает, уехал Рейф или нет. Нет, не уехал, он всё ещё здесь.

Она ждёт, как ни в чём не бывало, будто и не было ничего. Да и что было-то? Встретились они с Рейфом на этот раз, как добрые старые друзья, перемолвились парой слов, о «Мадригалах» больше не вспоминали. Всё тихо. Несколько раз она, правда, столкнулась с ними на лестнице — они вдвоём куда-то шли. Другой раз через стенку слышала, как они откуда-то возвращались поздно вечером. Главное, боль, чувство жжения, которые она постоянно ощущала в голове, прошли, — отпустило, — да и присутствие Вана сильно помогало. Она и внешне изменилась: новое домашнее платье из синего бархата, ниспадавшее складками, придавало её облику классическую строгость и простоту. Друзья говорили, что в своём бархатном одеянии она похожа на колонну Парфенона. Нет, не соглашалась она, — я гораздо старше: стоя у камина, она чувствовала себя старой, как мир, и вконец иззябшей. Как там писал Рико? «Твои остывшие алтари» — вот-вот, она стоит у остывших алтарей, ей холодно, ей три тысячи лет На каминной доске лежат забытые трубки: надо же, та старая, вересковая, тоже здесь! Её вдруг осенило, что время от времени Рейф Эштон наведывается в комнату, когда бывает наездами в Лондоне, а вообще говоря, она толком не знает, где он сейчас, — во Франции или в Англии, да и жив ли он.

Но кто же тогда положил цветы на чистый, прибранный стол, с такой неестественно аккуратной стопкой книг? Да ещё нарциссы! Ей это снится, или Рейф Эштон и впрямь вернулся? Нет, не снится — он здесь.

Она так и осталась стоять немой застывшей фигурой, как в пьесе: и хотела что-то сказать, да не стала — очень уж зябко, одиноко, неуютно возле её остывших алтарей.

Какие бы слова он ни сказал, эта комната больше никогда не взорвётся смехом, весельем, фейерверком. Догорели разноцветные хлопушки, маскарад закончился. Химическая реакция в пробирке налицо. Она знала это по самой себе: она всё та же и не та, — трезвее, жёстче, зябче, — даже отпугивает (если верить Рико) своей холодностью. И всё ради чего? Чтоб оказаться на исходных позициях?

А он, выражаясь фигурально, уже пришпоривает коня. Шинель перекинута через руку — видимо, едет на вокзал. Белла, конечно, с ним. Того гляди, ещё сюда нагрянет — с неё станется. Она не удивится, если сюда заявится и г-жа Картер. Они же теперь всюду с ним. Ну что ж, в каком-то смысле она сама создала эту ситуацию во время последнего своего разговора с Беллой, под Рождество. «Рейф заварил кашу, пусть и расхлёбывает», — так, кажется, она сказала Бёлле? (Интересно, передала ли Белла её слова Рейфу?) Вот он и «расхлёбывает».