Контраст между побережьем и внутренней частью страны
Культура, гордость, дух предприимчивости, торговая алчность, честолюбие, ненасытная жажда власти, удовольствий, знания были руководящими чертами этих греческих городов и их населения; эллинская культура обладала насколько блестящей, настолько же и опасной способностью к распространению. Побуждаемые этим врожденным стремлением и поддерживаемые своим богатством, эти республики давно добивались власти над туземцами, чтобы извлекать из них все, что они могли дать, и ассимилировать их себе. С одной стороны, это было легкое, а с другой — трудное предприятие, в котором сам эллинизм значительно изменился к худшему. Поднимаясь от смеющихся берегов к плоскогорью, которое, монотонное и огромное, является началом Центральной Азии, эллинизм входил в чуждую и враждебную страну, где ничто более не согласовалось с тем миром, в котором он родился и вырос. Там не было богатых промышленных городов, но, как теперь в наименее населенных областях России, огромные леса, обширные, засеянные льном и хлебом поля, пастбища, и только время от времени встретишь несколько бедных деревень и несколько стад. Человек лишь изредка и со страхом появлялся в диком и зловещем молчании этой пустынной природы. Там не было маленьких, волнующихся, мятежных республик, постоянно изменявших свой вид, а были обширные сонливые монархии, тем более почтенные, чем древнее было их происхождение, восходившее, как утверждали, к Ахеменидам и Персидской империи. Там не было бодрого, подвижного и любознательного населения, бунтовавшего против всякого господства, как божеского, так и человеческого, стремившегося к власти, богатству, знанию, наслаждению, опасностям. Исключение составляла единственная монархия, основанная на юге Понта, в сердце Малой Азии, ордами галлов, переселившихся туда в третьем веке; она была населена смесью фригийцев и кельтов, сохранивших беспокойный и смелый дух завоевателей. Повсюду в других местах это были варварские, жестокие расы, созданные для покорности власти людей и богов во всех ее проявлениях, неспособные к инициативе, готовые служить в качестве рабов, допускать набирать себя под оружие, повиноваться властелину, почитать богов и их жрецов. Умственные способности этих рас исключали всякую возможность политической мысли и интеллектуальной культуры; они состояли из грубого и насильственного мистицизма, который питали две религии, огромные и однообразные, подобно плоскогорью, на котором они распространялись, два из тех метафизических, неопределенных и космополитических верований, которые, подавляя умы тяжестью абсолютного, во все эпохи запугивали народы и подготавливали их к рабству. Более новой из этих религий был культ Митры, принесенный и распространенный по малоазийскому плоскогорью персидским владычеством. Этот суровый культ, произошедший из смешения первобытного маздеизма с семитическими доктринами Вавилона, почитал Митру; в одно и то же время Солнце и Справедливость, высшее и почти неприступное начало жизни и добродетели; он утверждал, что ведет немощное человечество к этому неприступному принципу, обременяя его обрядами и темными символами; он видел в царях человеческое воплощение этого принципа, а в монархии — слабый, но почтенный человеческий образ божества.[297]
297
Franz Cumont. Les Mysferes de Mylhra. Bruxelles, 1902, ch. I и III; см. особенно c. 78–80.