Выбрать главу

Но проходит всего два поколения — и петербургское фрондерство взрывается восстанием 14 декабря 1825 года. Между прочим, все участники заговора — если и не коренные петербуржцы, то долгое время жили в Петербурге — имели там близких друзей и знакомых.

Характерная деталь — попытку ограничить монархию в 1739 году смело можно назвать «общедворянской». Историки и царской России, и в советское время изо всех сил пытались представить «заговор верховников» чем-то совершенно верхушечным, а идею конституции — чуждой основной массе дворян. Это не так. В январе 1739 года возникла ситуация двусмысленная и полная соблазна: внезапно умер законный император Петр II. На его свадьбу съехались десятки тысяч дворян — чуть ли не половина всего жившего тогда на Земле русского дворянства. После смерти Петра II они никуда не разъехались, а приняли активнейшее участие в событиях.

Интригами Верховного тайного совета решено было пригласить на престол Анну Ивановну (прямых прав на престол не имевшую). Свой вариант аристократической конституции, легендарные «Кондиции», верховники выдали за «монаршую волю»… И неосторожно добавили, что Императрица, мол, хотела бы знать волю российского дворянства. Воля высказана была.

С 20 января по 2 февраля 1739 г. — это период, когда не Верховный тайный совет и не кабинет министров, а несколько десятков тысяч собравшихся в Москве дворян обсуждают будущее политическое устройство России. Вовсе не одни члены Верховного тайного совета писали проекты ограничения монархии, продумывали будущую конституцию и агитировали остальных. Феофан Прокопович насчитывал до 500 «агитаторов» — то есть активных людей, имевших убеждения и умевших вызвать доверие других.

«Известно 13 записок, поданных или подготовленных к подаче в Верховный тайный совет от разных кружков. Под этими проектами собрано порядка 1100 подписей, из них 600 — офицерских! Если учесть, что всего-то в Российской империи было тогда не больше 13–15 тысяч офицеров, число это просто поразительно».[7]

Огромный процент русского офицерства завис «между рабством и свободой».[8]

Но с тех пор, почти за сто лет, многое изменилось. Дворянство сделалось привилегированным слоем. Уже Анна, даже расправившись с мятежным дворянством, другой рукой освобождала дворян от обязательной службы. После Манифеста о вольности дворянской от 18 февраля 1762 года это сословие оказалось окончательно «уволенным» от службы, сохраняя все свои привилегии и все свое экономическое могущество.

И в начале XVIII, и в начале XIX века русское дворянство было самым богатым сословием. Но в начале XIX века дворянство было не самым закрепощенным из сословий, а самым свободным. Оно вовсе не находилось в конфликте с властями и совершенно не рвалось, как в середине XVIII века, изменять политический строй Империи.

В 1825 году 90 % русского дворянства вовсе не хотели введения конституционного строя. Тем более они не поддерживали восстание 14 декабря. Антиправительственный мятеж был полной дикостью для дворян, и хорошо заметно: очень многие испытывали по его поводу совершенное недоумение. Недоумение сквозит даже в строчках А. С. Пушкина:

В Париже сапожник, чтоб барином стать, Бунтует, понятное дело. В России у нас взбунтовалася знать… В сапожники, что ль, захотела?

Ища причины восстания декабристов, историки прошлого и настоящего выдвигали самые фантастические причины восстания. От «высокой идейности» и «понимания правды народа» (классическая версия марксистов) и до масонского заговора баронессы Де Толль.[9]

Историки пытались доказать даже, что сохранение крепостного права было уже невыгодно дворянству. То-то экономически подкованные декабристы и ломанулись раскрепощать мужиков, крепить русский капитализм. Выглядят эти построения не очень убедительно — ведь хотели повстанцы вовсе не только личного освобождения крестьян и уж, конечно, не собирались делиться с ними политической властью. Так что объяснить действия декабристов никакими экономическими или социальными причинами не удается, и опять повисает недоуменное молчание…

На мой же взгляд, есть прямой смысл заметить культурный раскол дворянства: той кучки, что тесно связана с Петербургом, и «всех остальных». И получается — это бунт не только социальный и политический, но и региональный. Бунт людей, воспитанных Городом-на-Неве. Эти люди даже не очень виноваты: у них сами собой сложились какие-то особые убеждения, совсем необычные для их сословия. Конечно, московское и провинциальное дворянство тоже не виновно в том, что никаких таких конституционных прав и свобод оно не понимает и не хочет. Просто оно совсем другое.

По понятным причинам мы ничего не знаем — а отличался ли психотип петербуржского простолюдина того же начала XIX века от психотипа москвича, ярославца, тверича? Предположить отличие нетрудно, но ведь материалов нет, и до изобретения «машины времени» таких материалов и не будет.

В начале — середине XIX века дворянский слой Петербурга становится шире, так сказать, «демократичнее». Рождается более широкий слой петербуржцев, включающий уже тысячи людей. Начинает свое существование культурно-исторический тип, который проживет больше столетия, а последние носители этого типа умрут уже после Второй мировой войны.

Этот слой черпает материальный достаток в собственности на землю и на крепостных. Многие из этих людей испытали на себе все «прелести» родительского и начальственного деспотизма. Мало кто в этом слое сомневается, что «каждый порядочный человек» обязан включить себя во что-то, что выше его, и отдаться этому высшему без остатка: государству, обществу, науке… Неважно чему, самое главное — служение. И тем удивительнее святая, непререкаемая уверенность людей этого слоя в том, что они… европейцы. В этом убеждении петербуржцы, да и все образованные жители Российской империи прожили несколько поколений — пока не оказались в Европе уже не в качестве хорошо обеспеченных туристов, а нищих беженцев. Только безысходный ужас эмиграции 1920–1930-х гг. заставил этих людей обнаружить, что в Европе они вовсе не дома, что они психологически очень далеки от Европы (а Европа, соответственно, от них). Тогда-то уже эти люди и запели про «чужие города», и начали целовать русскую землю на вокзалах.

Но тип петербургского дворянина и разночинца — сложился и свою роль в истории сыграл.

С середины XIX в. Петербург все более заполняется выходцами из мелкого провинциального дворянства, обеспеченной верхушки простонародья. Эти люди, казалось бы, не имеют с прежними жителями Петербурга решительно ничего общего. Но чуть ли не мгновенно, буквально за два-три поколения, проникаются ощущением того, что они, во-первых, петербуржцы, а во-вторых, европейцы.

На рубеже XIX и XX вв. город начинает нуждаться в рабочих руках для огромных, быстро растущих предприятий. Новая волна петербуржских новопоселенцев — и с ними начинает происходить то же самое! Они превращаются в петербуржцев, русских европейцев, и по мере сил стараются воплотить свое мировоззрение в жизнь.

Этот слой изрядно начудил в «освободительной борьбе» с собственным правительством; сыграл, мягко скажем, неблаговидную роль в событиях февраля — марта 1917 г. Но даже в этих событиях рабочие завода Михельсона участвовали все же не в роли погромщиков или «экспроприаторов экспроприируемого», а в роли как раз людей «идейных», честно пытающихся привести действительность в соответствие с этими идеями…

Петербуржцы в России, независимо от сословия, традиционно чувствовали себя словно бы «немного не отсюда» и порой пытались привести не себя в соответствие с миром, а мир в соответствие с собой. А после октября 1917 г. этот общественный слой, к чести его, быстро опомнился и поумнел — Ижорским и Кронштадтским восстаниями.

В XX веке

Характерно, что красные с самого начала чувствовали в Петербурге что-то не «свое», что-то опасное для них. Нигде, даже в Москве, не было такого количества массовых депортаций прежнего населения. Даже после погубившего Санкт-Петербург голода и серии массовых расстрелов 1918–1919 годов Петербург вызывал некую смутную опаску. И «чистили» его на совесть, старательно пытались создать на месте города Петра город имени своего кумира Ленина.