Выходит, ему, Тигрычу, все же что-то удалось сделать — найти верную интонацию даже в таком грозном манифесте как требования «Народной Воли» к новому Царю. Он выбрал хорошее время: опустошенные, обессиленные кровавой удачей на Екатерининском канале, Перовская и ее помощники (сигналисты, техники, метальщики) почти не лезли в текст, и после вяловатого обсуждения письмо отнесли в летучую типографию. Один его экземпляр отпечатали на веленевой бумаге и по почте отправили лично Александру III.
Тигрыч писал то, во что верил тогда: силой подавить ради- кальское движение нельзя, ибо оно вызвано тяжелым положением народа. И если ничего не изменится, то страну ожидает «кровавая перетасовка, судорожное революционное потрясение».
Тут Перовская очнулась: не понравилось «судорожная». Считалось: революция — не болезнь, не судорога, а очищение, бодрое подталкивание слишком уж медленной истории. Но Тихомиров лишь отмахнулся, и Соня, вздохнув, ушла спать в соседнюю комнату.
Есть два выхода: либо революция, либо «добровольное обращение верховной власти к народу». «Народная Воля» советует избрать второй путь. И тогда. Исполком прекратит свою деятельность, успокоенные террористы разойдутся для мирной работы на благо русского народа.
Тихомиров никогда еще не писал Царю. И от этого сердце стучало по-весеннему гулко и смело. Он чувствовал себя дрессировщиком, грозно входящим в клетку к саблезубым хищникам. Удар хлыста — уверенная фраза, требовательная команда — и, готовые растерзать его обитатели клетки сидят как миленькие; будто и не знают, что перед ними — всего лишь слабый человек с глуховатым голосом и вращающимися глазами, состоящий из нежной тленной плоти.
«Итак, ваше величество (нарочно — с маленькой буквы), решайте. Перед вами два пути. От вас зависит выбор. Мы же затем можем только просить судьбу..» Хотел написать: молить Бога, но остановился. Это уж слишком. Довольно и того, что он явился сюда с траурной повязкой на рукаве — по случаю царской кончины. Пояснил: для конспирации.
«Дворник. Саша. Ты бы понял меня? Ты, великий мастер потаенных дел, партийных секретов. Или же успех конспирации, в конце концов, может завести в тупик? В тупик бессердечности, подлого обмана, измены? Ведь конспиратор должен быть виртуозом лжи, притворства, и не чувствовать при этом отвращения, укора совести.»
Трудный вопрос. И только ли для конспирации он надел повязку? А не вспомнил ли он, подходя утром к Вознесенскому мосту, старого учителя Рещикова, тихо заплакавшего после каракозовского покушения? И еще — странное лицо гимназиста Андрюши Желябова.
Впрочем, довольно.
«. просить судьбу, чтобы ваш разум и совесть подсказали вам решение, единственно сообразное с благом России.» (Так- то, ваше величество! «Ваше великое — не перелезешь», — вспомнилось халтуринское, злое).
Не удержался, прочитал концовку вслух. Кружковцы молчали — торжественно и бездумно. Кажется, он снова берет верх — над всеми их подкопами, гремучими студнями, под- сайдашными кинжалами, «медвежатниками», над сходками- встречами, гоньбой за предателями, знаками безопасности в штаб-квартирах, спорами, беготней от полиции, и именно эта беготня почему-то особенно мучила его: жертвенная борьба за народное счастье вдруг превращалась в мелкие стычки с охранкой.
Обстановку разрядил Фроленко, появившийся с бутылкой красного вина, колбасой и новой эпиграммой на Победоносцева:
Победоносцев — для Синода.
Обедоносцев — для Двора.
Бедоносцев — для народа.
И Доносцев — для царя.
Смеялись долго, громко, да так, что даже разбуженная Соня вышла к ним. И тоже улыбнулась. В последний раз.
Глава двадцать четвертая
Под аркой Гостиного двора остановилась, тяжело дыша, дама средних лет в темно-синем пальто с пелериной. Тихомиров не сразу заметил ее; больше волновал красный кант на брюках усатого прохожего, одетого в штатское: филер? жандарм? Так спешил, что штаны поменять не успел. Куда спешил? За кем? Уж не за ним ли, Тигрычем?
В последние дни шпиономания вконец извела его. Повсюду мерещились агенты охранного отделения. Еще бы: второй метальщик Котик скончался от ран в тот же день в Конюшенной больнице, но маленький Рысаков в шапчонке из выдры был жив и открывал следствию одного товарища за другим.
Ворвались в тайную явку на Тележной; здесь до последнего патрона отстреливался Коля Саблин, а затем пустил себе пулю в голову. В квартире арестовали его любовницу Гесю Гельфман, как позже выяснилось, беременную на четвертом лунном месяце.