Но как же верно выразился писатель Достоевский — о самодержавии сказал, перед кончиной своей. Если смотреть глазами русских иностранцев (социалистов-нигилистов, ткачевых-лавровых), то это — тирания, а если по-русски думать, самостоятельно, без европейского обезьянничанья, — источник всех свобод. Мысль воодушевила прокурора — такой простой и ясной она была. Выходит, истинное народничество — есть исповедание идеи самодержавия. Именно, именно!
В Сенате торопили, и Муравьев уже начал репетировать прокурорскую речь.
«Господа сенаторы, господа сословные представители! Я чувствую себя совершенно подавленным скорбным величием лежащей на мне задачи. Перед свежею, едва закрывшеюся могилой нашего возлюбленного монарха, среди всеобщего плача Отечества, потерявшего так неожиданно и так ужасно своего незабвенного отца и преобразователя.»
Еще раз прочитал вслух. В гулком домашнем кабинете (тут не было ничего лишнего) слова звучали отчетливо и весомо. Тихо вошла мать; в ее глазах стояли слезы. Что ж, теперь — о злоумышленниках.
«.я боюсь не найти в своих слабых силах достаточно яркого и могучего слова, достойного того великого народного горя, во имя которого я являюсь теперь перед вами требовать правосудия виновным, требовать возмездия, а поруганной ими, проклинающей их России удовлетворения.»
С ледяным негодованием Муравьев листал дела террористов — Желябова, Рысакова, Тимофея Михайлова (однофамильца Дворника), техника Кибальчича. И чем более вчитывался, тем страшнее ему становилось. Нет, не может им быть места среди Божиего мира. Им, отрицателям веры, бойцам всемирного разрушения и всеобщего дикого безначалия, противникам нравственности, беспощадным развратителям молодости; повсюду несут они жуткую проповедь бунта и крови, отмечая убийствами свой отвратительный след. Все, дальше идти им некуда: мера злодейства переполнена. Они запятнали Россию драгоценной царской кровью.
Признаться, немного жаль было Кибальчича. Даже генерал Тотлебен обмолвился: «Таких нельзя вешать. Засадить бы в тюрьму и пускай изобретает.» Говорили, что в камере он просит бумаги — для проекта воздухоплавательного прибора.
Но среди цареубийц была единственная женщина, названная душой заговора. Необъяснимое волнение охватило прокурора, когда он перевернул страницу.
Та-а-к, та-а-к. Ага, «в той же местности события. по странной случайности. была задержана женщина, которая с первого же слова захотела откупиться взяткою в 30 рублей. А когда это не удалось, должна была признать, что она сожительница Желябова—Лидия Воинова, в действительности же.»
Воздух кончился. Показалось Муравьеву, что со скользких досок детского парома он снова срывается в темный пруд и с застывающим от страха сердцем идет ко дну — навстречу звонко вспыхивающим зеленым пузырькам, и этот звон нарастает, заполняет все вокруг. «Соня! Соня! Ты спасешь меня! Спасешь.»
Дочитал: «.в действительности же — Софья Перовская. У Перовской большое революционное прошлое».
Перед глазами поплыли лимонные круги, — словно бы кто- то махал на прощание легкими букетиками иммортелей. Не может быть! Соня?!
«Цареубийца. Сожительница Желябова. А еще раньше этого. Тихомирова. Вон его книжонка «Сказка о четырех братьях». Помнится, Победоносцев передал — для ознакомления. Из МВД сообщили: прокламацию дерзкую и письмо исполкома «Народной Воли» к новому Государю — тоже его рук дело. Кличка у прохвоста. Да-да, Тигрыч. Судейкин его ловит, никак не поймает.»
Кудрявый мальчик в матроске, белокурая девочка в нарядном платье с турнюром. И добрый пони, уносящий их по золотой аллее губернаторского сада. Пони идет мерным шагом, и стук копытцев все глуше, все дальше.
Это если прикрыть измученные глаза. А если открыть? И тотчас всхрапывают, бьют копытами другие кони; изящная курсистка, так похожая и непохожая на девочку из сада, машет кружевным платком, огненный столб взмывает вверх, отгрызая динамитным оскалом заднюю часть царской кареты. Раненые, много раненых. Но главное — там тоже мальчик: бьется в грязи, кричит от боли. И оглушенный Государь, отклонив помощь, спешит к ребенку, потому что он отец. Да, он отец всего народа и этого мальчишки, кажется, Захарова. «Народная Воля», народовольцы. Как страшно: Соня с ними. Но, может быть, народничество — истинное, без прокламаций — совсем в другом? В том, хотя бы, что Царь в минуту смертельной опасности думает не о себе. И тут его убивают, потому что в этой высшей тревоге о судьбе своего подданного, о безвинно страдающем мальчике, о каждом из «малых сих» — он беззащитен. Его легко убить.