Маша возбужденно вырвала исписанные страницы из рук Русанова. Прекрасные ее глаза забегали по строчкам.
— Ничего себе: партия должна слиться с Россией. — ледяным голосом прочитала она. — Это что же, слиться с Александром III, который казнил наших товарищей?
— Да не об этом же я, не об этом!
Старик Лавров, нервничая, принялся яростно расчесывать желтеющую седину.
— Ну, это ни в какие ворота! Тебе не стыдно перед нашим. Перед самим Петром Лавровичем? — разошлась давняя подруга Катюши. — Россия уверенно идет своим путем. Каково? Да такому слогу Победоносцев с Катковым позавидовали бы. Опомнись, Лев!
— Знаешь, Маша, когда я верил, что да, я и говорил «да». Когда я думаю, что нет, я и говорю — «нет». Простите. — сказал и вышел.
Он шагал по весенней Saint Jaques, по этой странной улице, где верхние этажи выпирали надстройками, нависали стеклом и камнем над головой, сужая небо до тонкой полоски ослепительной синевы, но чем тоньше была эта полоска, тем ярче пробивалась она, сияла до рези в глазах, тем настойчивее торопила вперед, к высокому свободному пространству над бульварами и площадями. Лев шагал туда молодо и упруго, удивляясь тому, как может жить здесь народник Лавров — в серой каменной пещере, почти без солнца и дождя.
«Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног...» — знаменитый гимн великого Лаврова; любой студентик знает наизусть.
Отречься? Легко ли это? Прах стряхнуть. Да по силам ли ему, Тигрычу?
Он думал о России, писал о ней — ту самую, заказанную через Павловского брошюру. Из разных мест — из Петербурга, Москвы, с Юга — приезжали люди, рассказывали о родине. И это лишь укрепляло все смелее вызревающую мысль: революционной России как серьезной, сознательной силы больше нет. Да, есть революционеры, и они шевелятся и будут шевелиться, но это не буря, а рябь на поверхности моря. Все измельчали и способны только рабски повторять примеры былых героев, но не могут выдумать что-нибудь свое. Впрочем, и подражают-то они старикам лишь внешне.
— Лева, скорее, сюда! — сорвалось сердце от крика Кати; опрокинув утренний чай на бумаги, кинулся в детскую.
Побледневший Саша метался, сбивая ногами простыни, по кровати, сжимал руками голову и плакал от боли. Его тельце сотрясал озноб, жар полыхал в полузакрытых глазах.
— Температура под сорок, только что вырвало. Что же делать? Врача. Нужен врач! — Голос жены дрожал.
— Саша, милый мой! Сынок. — ноги ватно подогнулись; он рухнул на колени, ловя прыгающими губами горячий лоб ребенка. — Что с тобой?
Всегда было так: Лев Александрович сходил с ума, когда нездоровилось Саше. А тут, похоже, дело нешуточное, и он сразу почувствовал это: не зря же сын врача, не зря сам недоучившийся лекарь.
— Зачем вы говорите громко? И шторы закройте. Мне смотреть больно! — взмахнул руками страдающий мальчик.
Катюша бросилась к окну. «Неужели? Господи. Это так страшно!» — осененный жуткой догадкой безголосо шептал Тихомиров.
Вызванный врач подтвердил диагноз: цереброспинальный менингит.
— Впервые его описал доктор Вейксельбаум! — чуть самодовольно произнес француз. — Он открыл диплококк, который.
— Кто?! Плевать! Он выживет? Деньги. — Тихомиров почти вытолкнул из комнаты болтливого лекаря. — Да, деньги! Сколько надо?
— Левушка! У него судороги. — настиг его голос Кати.
— Деньги. Их немного. Возьмите все. Я после еще дам. Спасите сына. — совал в карманы врачу мятые франки. Тот отбивался, а Лев комком впихивал купюры с такой силой, что трещали нитки сюртука. — Умоляю!
— Поймите же, мосье, это менингит! Из десяти больных выживают только двое. И эти двое. Возможны осложнения: глухота, эпилепсия, идиотизм, наконец. Я сделаю все. Мы соберем консилиум, но.
С каждым днем Саше становилось хуже и хуже. Он умирал. У Тихомирова останавливалось сердце, когда мальчик, скрипя зубами от боли, переворачивался на бок с запрокинутой головой, с поджатыми к животу коленками. «Поза легавой собаки. Плохи дела.» — сокрушался доктор, и снова ставил на затылок несчастному злые «шпанские мушки».
Выл ветер в каминной трубе, и каждую ночь выл под окном соседский пес, выматывал душу.
Пиявки, компрессы, стоны, рыдания Кати за стенкой.
Однажды показалось, что наступило улучшение. А следом опять —рвота, опять стал мараться во сне под себя, косить глазом. Он так измучился, бедный мальчик, что отворачивался, сжимал губы — не хотел пить горьких настоек валерианы и пиона, и тогда Тихомиров кричал на него, топал ногами и, размахивая побелевшими кулаками перед высохшим маленьким личиком, силой вливал в посиневший рот противное лекарство.