Тихомиров задыхался от нахлынувших переживаний. С зачитанным, стиснутым побелевшими пальцами Евангелием он подходил к открытому окну. За ночным окном немолчно шумела от ветра черная тоскливая листва.
А дальше, дальше. Диавол обещал ослепшему от сребролюбия Иуде: соблазнившись земным царством, Христос, ясное дело, откажется от Крестного Подвига. И это было на руку изменнику. Но не вышло. И злой дух остался ни с чем. Иуда тоже. Спаситель осужден на смерть. Изменник понял, что натворил. Но главное — он лишился несметного богатства. И оплакивал он, конечно, несостоявшуюся должность царского казначея. И не пережил такую потерю. А покаяние? Да разве Иуда способен на настоящее покаяние?
«Милостивый государь, Вячеслав Константинович! Получение письма от меня, быть может, удивит вас. Если мы отбросим все наговоры, неточности, остается все-таки факт, что в течение многих лет я был одним из главных вожаков революционной партии, и за эти годы, — сознаюсь откровенно, — сделал для ниспровержения существующего правительственного строя все, что только было в моих силах.»
Хорошо, а он, Лев Тихомиров. Глубоко ли его покаяние? И разве он никогда не предавал Христа своими грехами? Как же, и много раз. И теперь — какое-то странное искушение: величавая красавица Новикова, приехав из Лондона, доверительно шепнула: дескать, место преданного стража империи Михаила Каткова по-прежнему свободно; стоило бы подумать, чтобы ему, Тихомирову, со временем занять его. Дерзко? Да. Он, вчерашний революционер, и мечтать об этом не смел. Но суетливо-сладкая, каверзная мыслишка — честолюбца, признанного лидера — растревожила его не на шутку. Тем более, влиятельная Ольга Алексеевна, немало сделавшая для укрепления русско-английских отношений, уже замолвила словечко в правительственных кругах.
Но тут к Тихомировым пришли — отбирать печку.
— Не отдам! — сказала Катя.
Это была подвижная печь инженера Шуберского — небольшая чугунка, в которой сгорало все, быстро наполняя комнату устойчивым теплом. Уже зарядили дожди. Приближалась осень. Хорошо, что запаслись углем, иначе просто бы заболели от сырости и холода. Подтапливали каждый день. Боялись за неокрепшего еще Сашу — уж ему-то, бедному, мерзнуть совсем нельзя.
И вдруг.
Явились Симоновские, Маша Оловенникова с Кравчин- ским (неужто специально из Лондона прикатил, в качестве грубой силы?), почему-то Вера Засулич, еще какой-то кряжистый юноша с неряшливой бородкой.
— Это наша печь. Верните! — мрачно выдавил, явно смущаясь, Симоновский.
Накануне Лев заложил часы, за которые ему дали семь франков. Теперь семья могла пообедать — с куриной лапшой, дорогой ветчиной и фруктами (для сына) на десерт. А засим, горько усмехался про себя, — яко наг, яко благ, яко нет ничего.
— Неплохое меню для. Для почитателя твердой власти? — не удержалась Оловенникова. — Константин, — повернулась она к юноше, — забирайте чугунку!
Кравчинский молча рассматривал книжную полку; нашел стопку брошюр «Почему я перестал быть революционером», брезгливо вытянул одну, стал листать, вымучивая зевоту. Константин, медвежевато играя плечами, начал отрывать от печки трубу.
— Репрессии по рецепту Лаврова? — усмехнулся Тихомиров. — Наказание изменников? Холодом.
— Не отдам, — снова сказала Катя.
Но бородатый юноша уже тащил печку к двери. Саша испуганно смотрел на него.
Катюша с какой-то кошачьей пружинистой ловкостью нырнула в соседнюю комнату и через пару секунд выскочила обратно. Лев никогда не видел у жены такого лица: оно было нездешним, страшным, со жгучими буравчиками остановившихся глаз. Катя подняла опущенную руку, и все увидели револьвер. Да, это был старый «бульдог» Тихомирова.
— Не отдам! У меня сын. Буду стрелять!
— Катюша, что ты? Мы же подруги. — сразу утратила барский лоск «вспышкопускательница» Оловенникова.
Кравчинский зевнул и выронил брошюру. Юноша, побагровев набрякшим лицом, держал печь, не решаясь двинуться с места. Чета Симоновских пятилась к выходу.
— Тише, милая! Все хорошо. Тише. — обнял сзади жену Тихомиров. — Пусть забирают. Мне обещали. Мне дадут.
— Буду стрелять, — уже не так уверенно сказала Катя.
Лев уговаривал, гладил руки жены, пока ее пальцы не ослабли, и револьвер не оказался в его руках.