Тихомиров прислушался: один из филеров уже всхрапывал, но другой все еще полусонно хвастал, что вчера Евстрат- ка накинул ему полтинник — за усердие.
Одевались бесшумно, быстро, объяснялись жестами, да и что объясняться — по третьей от печки половице (которая не скрипит) к двери, в коридор, через кухоньку к черному ходу. Тут Катя шалью неловко махнула, зацепилась за умывальник (урыльник — как, смеясь, называла), оглушительно звякнуло в темноте. Юркнули под стол, затаились, словно дети малые разыгрались в прятки: «Кто не спрятался, я не виноват.» Сейчас выскочат, свет зажгут, навалятся. За такое дело Евстратка, поди ж, целый рубль накинет. Похоже, стрельбы не миновать: Тихомиров с отвращением ощупал в кармане револьвер. Сердце колотилось, перед глазами плыли круги.
Ничего, обошлось. Только замычал во сне филер: «Ах, штучник, поганец! Гоните, ваше благородие!..»
По снегу, в метели, на разных извозчиках — в разные концы Москвы.
У Савелия Златопольского взял другой, надежный паспорт. Брат Володя ссудил денег, дал почти новое пальто. В полдень они с женой уже сидели в нижегородском поезде, уверенные, что в Белокаменной не оставили за собой никаких следов.
Ехали первым классом — солидно, по-барски. Хвала щедрости дорогого братца, но, признаться, и без него бы не пропали: в кассу «Народной воли» поступало до пяти тысяч в месяц, 60 тысяч в год! Хорошие деньги. Да разве он, идеолог организации, не заслужил, чтобы в пути ни в чем себе не отказывать?
Одно омрачало путешествие. Неотвязная мысль: почему взяли Николая Капелькина? Кто его выдал?
Итак, в уютном купе ехал молодой профессор, специалист по быту и верованиям поволжских инородцев, каких-нибудь черемисов с вотяками, по большей части ямщиков с заунывными степными песнями. Профессор был влюблен в свою юную жену — глаз с нее не сводил, загонял бедного буфетчика, угождая ей в мелочах. Помрачнел он только раз, когда супруга, капризно поведя полнеющими плечиками, попросила угличского сыра, ну хотя бы ма-а-аленький кусочек или на худой конец малиновой пастилы.
— Почему угличского? Спросим пармезана или бри.
Вспомнилось. Снова надвинулся полумрак сырной лавки, где Юра Богданович с лицом цвета томпакового самовара помогал хмурому Кибальчичу наполнить жестянки едким гремучим студнем. Нет уж, пусть малиновая пастила! Впрочем, какое там. Пастилой закармливала его мама, перед тем как оставить одного в керченской гимназии. Совсем одного — впервые, среди чужих людей. Бедная мама хотела как лучше и подсовывала ему ароматные розовые кусочки, а он плакал и, давясь, жевал их до последнего прощания на пристани. И мама плакала. А он знал теперь, что тоска пахнет малиновой пастилой. Всю жизнь знал. И очень удивился, что в тюрьме III Отделения нет этого запаха — тоска была такой же, как в Керчи. Помнится, дочери керченской хозяйки без конца разучивали гаммы. Хорошо, что втюрьме это было не принято, иначе хоть волком вой. Выходило, что в камере даже лучше.
Вот ведь до чего додумаешься, «слушая голос колес непрестанный». В тюрьме — лучше!
Неужели он похож на слегка поигравшую в революцию Машеньку Гейштих, постаревшую, издерганную, у которой самым светлым воспоминанием было пребывание в Доме предварительного заключения? Загоралась, рассказывала: ах, как пели в камере, как перестукивались, передавали записки на волю, дерзили начальству! Или девица Вандакурова.
Легко отделались эти восторженные барышни. А вот если его, Тихомирова, сейчас арестуют, то повесят, непременно повесят. Вздернут в сером мешке на Иоанновском равелине приснопамятной Петропавловки. (Как Сашу Квятковского и Андрея Преснякова). Не зря же приклеилось к нему прозвище: Тигрыч.
Катюша доела малиновую пастилу. Перешла на пармезан. Он задремал. За минуту приснилось, что где-то под Новороссийском упал в держи-траву — не выбраться. Вырывался не из травы, из держи-сна. Вырвался — обрадованный, смеющийся. И вдруг понял, почему рассмеялся. Как же он раньше не сообразил: ведь на всем пути до Нижнего, а потом до Казани не было ни одного агентурного кружка, ни одной ра- дикальской квартиры, ни одной тайной типографии. Встреча с кем-нибудь из товарищей-народовольцев едва ли была возможной. Так, если случайно.
Прочь, держи-трава. Прочь, держи-прошлое! Какой чистый снег за окном. Стало хорошо, покойно. Кондуктор сообщил: через два часа — Нижний.
А дальше — санный путь до Казани. В дорогу купили полушубки, валенки, войлоки. Долго раздумывали, какой почтой ехать — казенной или вольной? Не спешили: уж если не арестовали в поезде, то теперь-то и подавно не арестуют.